Он преклонил колено предо мною в знак того, что все исполнит, как должно.
Потом повернулся к Мордреду.
— Будь проклят тот день, когда я пленил тебя, — сказал он, — и будет благословен тот день, когда ты пожалеешь о том, что сотворил.
— Вот так, — сказал я.
— Не тревожься, мой король, — сказал Ланселот. — Я все понимаю. Я сделаю все, как надо.
Мордред вытаращился на меня, в сумерках глаза его казались черными провалами.
— Ты готов рискнуть жизнью и пойти один, и все для того, чтобы оставить ее ему, а не мне? Ты и впрямь сумасшедший, Големба.
— Да, — сказал я и впервые поглядел ему в глаза без страха и стыда, — я сумасшедший.
Я вновь повернул драгоценный кабошон, и черные ворота сомкнулись у меня за спиной.
Чужое яростное солнце било мне в глаза, несмотря на защитное стекло, и я ощущал, как горят и опухают веки. Тело, казалось, разбухло и заполняло весь объем гермокостюма, так, что между ним и термобельём не осталось ни малейшего зазора. Мой конь мерно вибрировал, и окружающее казалось мне чередой светлых и темных пятен. Когда я закрывал глаза, под веками вспыхивала пурпурная сетка.
Я миновал равнины, поросшие высокой травой, чьи стебли мягко шевелились даже в безветрии. Рой златобрюшек стоял над травой, и это подсказало мне, что там, под зеленым покровом, прячется трясина. И верно — огромный пузырь вспух над безобидной с виду поляной, он рос, переливался под солнцем белым и зеленым и наконец лопнул, оставив после себя быстро затягивающуюся воронку. Я поглядел на запястье. Искомое место Ланселот пометил маячком-вымпелом в знак того, что посвятил свой подвиг моей королеве, и сейчас пеленгатор пульсировал рубиновым светом на половине девятого.
Запахи, разумеется, я чуять не мог, но я знал, что вокруг пахнет прогретой травой, и тиной, и чужими цветами, и метаном… Небо накренилось, и падало на меня, и никак не могло упасть, я пересекал равнину, отгоняя видения. Говорят, в такие минуты вспоминаешь о детстве, цепляясь за то, что тебе дорого, я тоже вспоминал и пытался прогнать эти воспоминания, ибо там были лишь страх, и позор, и отчаяние, и насмешки сверстников, и бессильная ненависть, и одиночество. Я видел неуклюжего нелепого подростка, вечно говорящего не то, поступающего не так, пытающегося понравиться и раз за разом терпящего поражение, и даже сквозь непроницаемую оболочку гермокостюма я, казалось, видел, как набухают и пульсируют шрамы на запястьях. В ушах стоял неумолчный гул, словно от жужжания миллионов мух, но это моя собственная кровь колотила по барабанной перепонке и просилась наружу, и что-то липкое, соленое текло по верхней губе и затекало в рот, и я не мог стереть это, ибо рука натыкалась на стекло гермошлема, а в глазах плавали рои красных мушек, язвивших веки, и я смаргивал их и все никак не мог сморгнуть.
Потом я обнаружил себя бредущим среди возносящихся к небу камней. Как я здесь оказался? Почему шел пешком? Куда подевался мой конь? К седлу было приторочено электрокопье — оно тоже пропало. Небо сплошь было исчерчено лиловыми и багряными полосами, разбухшее солнце падало за горизонт, скалы окружили меня, точно Хоровод великанов, который Мерлин воздвиг для отца моего Утера Пендрагона…
Одна из скал пошевелилась — я замер, не в силах отвести взгляд.
От утеса отделилась рогатая голова, вниз скользнуло чешуйчатое туловище. Глаза дракона отражали багрянец неба, вертикальные зрачки были как черные пропасти. Он был гораздо больше, чем я представлял по рассказам Персиваля, он раскачивался взад-вперед на фоне ало-голубого неба. Он зашипел на меня, широко разинув пасть, в которой трепетал раздвоенный язык, потом скользнул вперед, и я, в ужасе и смертной тоске закрыв глаза, почувствовал, как чешуйчатое тело трется о гермокостюм. Дракон игриво боднул меня рогатой головой и вновь скользнул во тьму, где копошилось его потомство, мягкие бледные создания с мягкой кожей, покрытой неокрепшей чешуей.
Я стоял меж зубчатых скал, и пот заливал мне глаза, и я не мог стереть его, потому что мешал шлем.