— Хочешь, я спою что–нибудь? — спросила Леля.
Она сходила в боковушку, которую занимал Андрей, взяла там гитару, подтянула, подладила струны и одну за другой стала петь уже знакомые ему песенки про любовь. Может быть, и не очень хорошо она пела, но Дмитрию казалось, что хорошо; ему нравилось, он сидел за столом, подперев рукой голову, и внимательно слушал.
Его словно кольнули, когда Леля запела иную, совсем иную песню, не такую, как те. Он очень любил эту песню. Песня его волновала, и так волновала, что, слушая ее, он испытывал желание встать и пойти куда–нибудь в ночь, навстречу ветру и неизвестности — пусть ветер охлаждает грудь, а неизвестность несет успокоение, заслоняя собой пережитое.
пела Леля, —
Леля видела напряженную спину Дмитрия. Может быть, уже и не надо было петь, может быть, перестать бы следовало. Но она не могла прервать песню. Она тоже, видела перед собой такое, чего никто другой увидеть бы не смог.
В тот именно час, когда инженер Козакова среди ночи закусывала в чужой комнате шпротами и утирала чужими белыми платками мокрые от слез губы, в старой мазанке на Овражной легли спать. Лежа в постели, в потемках, под стук ходиков, Дмитрий рассказывал Леле о том, что произошло за неделю на заводе, в его цехе, на блюминге. Он рассказывал, как предложил увеличить вес слитков, которые идут на блюминг из мартеновского цеха.
— Ничего другого, чтобы повысить производительность стана, и не придумаешь. Все остальное из этой техники, пожалуй, уже и взято. Я не фокусник.
Леля тихо рассмеялась.
— Чего тут смешного? — спросил Дмитрий недовольно.
— Ты вот говоришь, а мне вспомнилась статья в газете, читала не так давно. Там критикуется одна книга. Критик высмеивает писателя за то, что в книге описано, как муж с женой лежат в постели и разговаривают про заводские дела — про болты, про гайки… Разве, мол, об этом говорят люди в постели! Вот мне и смешно стало: ведь мы–то с тобой тоже…
Леля умолкла. Долго молчал и Дмитрий.
— Слушай, — сказал он. — А ведь неправильно тот тип смеется над писателем. Конечно, может, писатель про это дело плохо написал. Но оно из жизни. Я тебе про стан, про слитки, про все такое говорю почему даже, вот видишь, в постели? Ну почему? А потому, что это главное мое дело в жизни. Он–то, наверно, тоже рассуждает в постели с женой о том, какую ловкую статейку написал и сколько за нее получит. Чем же его статейка лучше тех болтов или моих слитков? Эх, эх, есть еще такие, мы вкалываем, а они только все осмеивают и тем корм себе добывают! Интеллигенция…
— Ты зря это так, Дима, обидно говоришь: интеллигенция. Если хочешь знать, ты ведь тоже интеллигенция.
— Ну и занесло же тебя!
— Никуда меня не занесло. Что ты только семь классов окончил, ничего еще не доказывает. А сколько раз ты всякие курсы повышения квалификации проходил! А сколько книг перечитал, лекций переслушал! Ты вот так считаешь: ты рабочий, и все тут. А какой рабочий? Вдумайся. На такой машине работать, которая сама чуть не целый завод, это же инженерская работа, Дима. Ты, наверно, другое хочешь сказать, когда говоришь вот так, сквозь зубы: интеллигенция. Ты хочешь сказать не о тех образованных, ученых людях, от которых вся наука идет, техника, открытия законов всяких. Ты, конечно, говоришь о бесполезных людях, которые учились, учились, а доучились только до того, чтобы критиковать других, на все кривить губы, на все фыркать, а самим–то ничего и не уметь.
— Верно говоришь, — сказал Дмитрий. — Как–то, знаешь, очень понятно. Ты умная. Зря пропадаешь в своем Рыбацком. Тебе бы учиться еще. Сюда бы переехала, а? В город. Неужто так веки вечные сети штопать будешь?
— А там хорошо, на море, никто тебя за душу не тянет.
— А здесь кто тянет?
— Не будем, Дима, не надо, не хочу об этом.
Она замолчала. Он обнял ее, притянул к себе, и вдруг перед ним, невесть зачем и почему, из мрака, в котором возились мыши, возникла инженер Козакова, товарищ Козакова, Искра Васильевна. Искра! Хотелось смеяться над этим именем: не имя вовсе, а на манер собачьей клички. Но смеха не было. Стала тревожить мысль: почему он о ней думает, с чего? Провожать вот взялся, стыдно даже как–то. И что особенного в этой товарищ Козаковой? Росту — метра полтора, глазки — черненькие, сердитенькие, вместе с курносым носом — это вроде как обезьянки портрет. А вот судит обо всем женщина так, будто она и есть английская королева. С какой стати он ей про судьбу что–то такое сказал? Если для того, чтобы задумалась, что есть силы и посильнее ее, так можно было и поумней что–нибудь сказать.