Я не хотел даже заходить в кабинет Джеромы (мне казалось, что там витает ее призрак), но если не считать туалетной комнаты — одной на всех, — не было другого места, где я мог бы поговорить с расстроенными сотрудниками в относительном уединении. Издание электронного журнала — все равно издание, а любая редакция — гнездо привычных комплексов и неврозов. Джерома могла предложить всем валить отсюда (эй, сначала возьми конфетку), а я — нет. Когда меня это начинало доставать, я напоминал себе, что скоро вернусь на привычное место у стены, где буду писать едкие рецензии. Вновь стану самым обычным обитателем дурдома.
Помнится, за всю неделю я принял только одно волевое решение: разобрался с креслом Джеромы. Я не мог опустить свой зад на то место, где находился ее собственный, когда роковой леденец от кашля перекрыл ей дыхательное горло. Я выкатил кресло в общий зал, а в кабинет закатил «свое» — из-под плаката с плавающим в унитазе обедом на День благодарения и надписью «ПОЖАЛУЙСТА, СРИ ТАМ, ГДЕ ЕШЬ». Конечно, мое кресло было не таким удобным, но по крайней мере я точно знал, что не делю его с призраком. А кроме того, все равно я практически ничего не писал.
Кэти впорхнула в редакцию в пятницу, ближе к вечеру, в мерцающем платье до колен, кардинальным образом отличавшемся от джинсов и облегающих топиков. Искусно завитые локоны свидетельствовали о визите в салон красоты. По мне, выглядела она… более красивой версией Джеромы. Вдруг вспомнился «Скотный двор» Оруэлла и то, как девиз «Четыре ноги хорошо, две — плохо» превратился в «Четыре ноги хорошо, две — лучше».
Кэти собрала сотрудников и объявила, что наш журнал купила чикагская корпорация «Пирамид-медиа» и все получат прибавку к жалованью, пусть и маленькую. Ее слова вызвали бурные аплодисменты. Когда они утихли, Кэти добавила, что отныне страничка «О мертвых — дурное» навсегда переходит к Джорджине Буковски, тогда как Майк Андерсон становится нашим новым культурным критиком.
— Это означает, — пояснила она, — что он раскинет крылья и, медленно паря над ландшафтом, будет срать где захочет.
Бурные аплодисменты повторились. Я встал и поклонился, пытаясь излучать сатанинскую радость. Думаю, получилось процентов на пятьдесят. Радости я после смерти Джеромы не испытывал ни разу, зато ощущал себя сатаной.
— А теперь — все за работу! Напишите какую-нибудь нетленку! — Блестящие губы разошлись в улыбке. — Майк, можно поговорить с тобой наедине?
Наедине подразумевало кабинет Джеромы (мы по-прежнему думали о нем именно так). Увидев мое кресло, Кэти нахмурилась.
— Откуда взялось это уродство?
— Мне не нравилось сидеть на кресле Джеромы. Притащу его назад, если хочешь.
— Хочу. Но сначала… — Она подошла ко мне вплотную, заметила, что жалюзи подняты и за нами пристально наблюдают, а потому просто положила руку мне на грудь. — Сможешь прийти ко мне сегодня?
— Конечно. — Хотя это предложение вовсе не казалось таким уж заманчивым. Поскольку маленькая головка была не у дел, сомнения относительно мотивов Кэти продолжали набирать силу. И должен признать, меня огорчило ее стремление вернуть в кабинет кресло Джеромы.
Понизив голос, хотя мы были одни, Кэти спросила:
— Полагаю, ты больше не писал… — Блестящие губы беззвучно произнесли: некрологи.
— Даже мысли не возникало.
Это была вопиющая ложь. Я просыпался с мыслью написать очередной некролог и с ней же засыпал. Этот поток слов, это невероятное чувство: шар для боулинга, сшибающий все кегли; патт, после которого мяч, проскользив двадцать футов по траве, скатывается в лунку; копье, вонзающееся в то самое место, куда ты его направил. В самое-самое яблочко.
— А что еще ты писал? Какие-нибудь рецензии? Как я понимаю, «Парамаунт» выпускает последний фильм Джека Бриггса, и я слышала, что он даже хуже «Святых роллеров». По-моему, руки должны чесаться.
— По сути, я ничего не писал. Сочинял за других. Или правил. Но редакторская работа — это не мое. Она для тебя, Кэти.
На этот раз она возражать не стала.
Позже в тот же день я поднял голову со своего последнего ряда (где пытался, без особого успеха, написать рецензию на чей-то альбом) и увидел ее в кабинете склонившейся над ноутбуком. Ее губы шевелились, и поначалу я подумал, что она говорит по телефону, однако телефона не наблюдалось, и у меня возникла мысль — нелепая, но навязчивая, — что где-то в ящике она нашла заначку эвкалиптовых леденцов и теперь сосет их.
В ее квартиру я прибыл незадолго до семи, нагруженный пакетами с китайской едой из «Веселой радости». В этот вечер шорты и тончайший топик уступили место пуловеру и мешковатым брюкам цвета хаки. И она была не одна. В углу дивана сидела (точнее, скрючилась) Пенни Лэнгстон. Без бейсболки, но с привычной странной улыбкой, говорившей: Только прикоснись ко мне, и я тебя убью.