В нашей школе десятиклассники почти не общались с младшими. Возможно, сказывались возрастные границы, забавные с точки зрения взрослого человека, но хорошо усвоенные подростками. Разница в год, полтора, два выпукло читалась на взаимоотношениях, словно речь шла не о сверстниках, а о молодежи и стариках.
Армейский неуставной быт, гипертрофированно отражающий существование подростковых возрастных границ, думаю, был бы радикально иным, если бы солдатскую лямку тянули лет с тридцати. В этот возраст в большинстве своём мы входим с более или менее устаканенными мозгами.
Так что мне, потерявшему тогда всякий покой и забывшему об обыденности, оставалось ждать с нетерпением перерывов между уроками. Чтобы в перемену, сломя голову, сбежать по лестнице с третьего этажа на второй, где учились восьмиклашки. И как бы невзначай прогуливаться по шумному коридору, чтобы увидеть Наташу.
В стайке подруг, о чем-то оживленно щебечущих, она, конечно, не обращала внимания на проходившего туда-сюда десятиклассника. Тем не менее, я был счастлив, сканируя короткими взглядами её образ. Удивительные свойства человеческого восприятия выстраивают в душе бездонное пространство с вихрем фрагментов и деталей образа. А затем воссоздают его до мелочей, как в кинематографе. С той только разницей, что с «за экранным» образом можно ещё и говорить. Поэтому Наташу я вижу даже сейчас, спустя много лет – идущую мне навстречу истинно женской походкой, словно бы кричащей о совершенстве стати. Вижу серые внимательные глаза и оттопыренное правое ушко, прорезавшееся сквозь светлые локоны волос.
Её долгий взгляд продолжает что-то перебирать внутри меня… В черных, порою дурно пахнущих лабиринтах души я всё же нахожу залитую утренним светом пещеру Занг-Занг*, под сводами которой собирается эхо собственного шепота. "Любовь моя… – пульсирует в висках этот шепот. – Любовь моя навсегда сокрушившая всё всего-всего без остатка уже растворенного в тебе в неге нечеловеческой со всеми смыслами жизни и смерти в центре Вселенной оберегаемой теплом моих ладоней навсегда навсегда навсегда...."
А тогда… А тогда я нашел её дом, её окна на первом этаже и почти каждый день становился случайным прохожим, которому иногда везло. Время от времени девчонки, живущие в этом доме, высыпали в теплые вечера на улицу, чтобы покидать друг другу огромный пластиковый шар на манер волейбола. И я видел Наташу, разгоряченную подростковыми потребностями двигаться. И вновь был счастлив, хотя проходил мимо стремительно, боясь быть обнаруженным. Директор нашей школы Марк Наумович Рабинович по прозвищу "Макарон" был немало удивлен, когда я явился к нему и заявил, что хотел бы поставить с восьмиклашками спектакль по "Минуте молчания" Роберта Рождественского. "Ты же знаешь, – сказал мне Макарон, припоминая множество хулиганств с моим участием, – что если бы я не уважал твоего отца, я бы отправил тебя в колонию, подонок". ("Подонок", если что, – это фирменная фишка Макарона (царствие ему небесное, хороший был человек), которую он применял даже к первоклашке, забывшему с ним поздороваться. Когда нас, провинившихся старшеклассников, приводил к Макарону школьный сторож, которому мы попадались за вечерней кражей роз из школьных цветников, директор начинал "беседу" с неизменного: "Ну что, подонки!…")
Тем не менее разрешение на спектакль я получил. Но даже будучи "главным режиссером" я так и не смог заговорить с Наташей. Сидя в партере школьного актового зала и глядя на неё в шеренге других девчонок на сцене, я разве что мог прикрикнуть для всех: "Живее, естественнее!!!", постукивая, как режиссер, длинной линейкой по спинке переднего кресла. Среди наших учителей, включая Макарона, было много фронтовиков, которые особо с нами не церемонились при нашем непослушании. И длинной линейкой, в случае чего, можно было запросто получить в лоб. Исключение составлял только школьный физрук Геннадий Александрович (и ему царствие небесное, хороший был человек), который за неимением линейки обычно пользовался увесистой пятерней для столь же увесистых подзатыльников.
Спектакль состоялся, но без меня в качестве руководителя или вдохновителя. Вернувшись из армии, я поспешил во двор, где тысячу лет назад девчонки бросали друг другу огромный пластиковый шар. Согнутый армейскими порядками и буднями в бараний рог, то есть существенно возмужавший, я был полон решимости постучаться в заветную дверь, чтобы вновь утонуть в Наташином взгляде. Но дверь открыла её мама, онемевшая от вида человека в военной форме: "Наташа живет у мужа". Вечером этого же дня мы со встретившими меня друзьями изрядно напились, после чего я очнулся под кустом сирени глубокой ночью – меня теребил милиционер. Через какое-то время подъехал наряд местной войсковой части и меня, демобилизовавшегося из армии, заперли на гауптвахте. Родителей. которых я не видел те же самые тысячу лет, я всё же увидел, спустя сутки, когда нашлись мои документы и когда меня, как "гражданского", наконец освободили из армейского плена. Жизнь казалось пустой и потерявшей весь цвет. Но я был молод и глуп.