Выбрать главу

За две недели до смерти отца Иван Константинович подбадривал его: "Держите хвост пистолетом!" – сам бодрый, мобильный, с неизменной потрепанной сумкой через плечо. Отец горько усмехался: "Военные – не директора, они живут дольше". Но буквально через полгода тесть серьезно занемог поясницей. Я повез его к своему другу – главврачу той самой больницы, где моему отцу был вынесен смертельный диагноз. И после серии обследований мой друг меня уложил наповал: "Твоему тестю осталось всего ничего – несколько дней".

Он умирал у меня дома, хотя слово "умирал" совершенно не клеится к этой ситуации. Он прожил не "несколько дней", как предполагал мой друг главврач, а больше месяца, и это была практически полнокровная жизнь. Почти без болей, совершенно без мучений, хотя угасание и чувствовалось. Дня за два до его смерти мы еще сидели в креслах, в одном из которых недавно сидел мой отец, и пили пиво. Я в конец разуверился в поставленном диагнозе, посчитав это ерундой. Но ранним утром меня позвала жена, чтобы я помог уложить сползшего с дивана Ивана Константиновича. Я взял его под мышки, но услышал последний выдох. Сидя на полу и опершись спиной о диван, он умер минуты две назад. Настоящий мужик. Стоя умереть у него не получилось, он сделал это сидя. Потрясающий конец. Я очень уважал его при жизни. И еще больше зауважал после смерти. Таким образом, точку поставило его жизнелюбие, его стариковская наивность, его хлопотливость, его понимание центра Вселенной и всё, что он оставил после себя. Настоящий мужик.

…"По случаю официального праздника 23 февраля – дня защитника Отечества – позволь мне поздравить тебя и пожелать…"

Я этого больше никогда не услышу.

Любовь не проходит?

Недавно моя первая и по-настоящему сильная любовь вернула мне письма, написанные мною ей. Честно говоря, я догадываюсь, почему она это сделала. Правда, она не попросила назад своих писем ко мне. Может, потому, что знала: её письма – это уже мои письма, и я бы их, конечно, не вернул.

Вот, ведь, в чем сказываются натуры – мужская и женская. Мои письма к ней, листочек к листочку, дата к дате, аккуратно уложены в пластиковую папочку. Листочки почти не пожелтели, поскольку они изначально были жёлтыми. В те времена в редакциях газет использовали тонкий формат А4 бежевого цвета, чтобы бумагу могли пробить литеры пишущей машинки и отпечататься на втором экземпляре, который выполнялся под копирку. Копии отправлялись на читку представителям горлита – что-то вроде советской цензуры. Представители (точнее – представительницы) были смешливыми девчонками, с которыми, правда, не забалУешь, если в рукописи допустишь крамольное словцо. Но это было чрезвычайной редкостью, чтобы через редакторские фильтры могла проскочить крамола.

Из скандальных ошибок того времени я помню только одну, да и то она касалась не текста, а фотографии. Кто-то из великих снялся на фоне весенних берез, а редакторы проглядели нацарапанное на одном из стволов матерное "#уй". Великий, видимо, отвлёк своей великостью, а может, своей великость отвлек великий и могучий русский язык. Тогда никого с работы не сняли. Первое серьезное снятие с должностей всей редакционной верхушки состоялось чуть позже, когда Московский горком партии возглавил Борис Ельцин. Купившись на провозглашенную им (вслед за Горбачевым) линию гласности и демократизации, наивные редакторы опубликовали речь Бориса Николаевича без купюр. И что-то в этих "без купюр" было такое вызывающее и опасно правдивое, что автор речи пришёл в неописуемую ярость, увидев сказанное им самим же в печатном виде. И – началось!..

Так вот о письмах. Отложив в сторону аккуратную папочку моих писем к моей первой и сильной любви, я кинулся искать её письма ко мне. Долго копался по коробкам, обнаружив по ходу кучу безвозвратно утерянных вещей. Так и есть: её письма ко мне как попало были закручены в рулон, перетянутый почему-то бельевой веревкой. Ни тебе хронологии, ни тебе разглаженных складок. С виду – макулатура, если б не теплившаяся в рулоне душа. Несколько вечеров я приводил эпистолярий в порядок, попутно вчитываясь в мои ответы ей и в её ответы мне. Слава Богу, всё это писалось в эпоху отсутствия электронных коммуникаторов. Письма сохранили запахи, в почерках навеки застряло настроение, в письменной речи – осязаемые чувства. Испытываемые мною – к ней, испытываемые ею – ко мне. "Ну вот, ты ушла, – вылавливаю я в каком-то письме фразу. – Теперь ругаться не с кем. И целоваться – тоже".

"Почему же мне так плохо без тебя? " – вопрошает где-то она. "А потому, – отвечаю, – что мы родственные души, хоть и не во всём. Если плохо тебе, знай, что одновременно плохо и мне".