Выбрать главу

Отсюда — определенная этика литературного языка, подлежащая обоснованию именно потому, что ее пытаются оспорить. Писателей, интеллектуалов нередко упрекают в том, что они не пишут на языке, которым пользуются «все прочие люди». Но ведь то и хорошо, что в пределах одного и того же естественного языка (каковым является для нас французский) люди располагают как бы различными наречиями. Будь я законодателем (курьезное предположение по отношению к человеку, являющемуся «анархистом» в этимологическом смысле этого слова), я бы отнюдь не стал навязывать французскому языку единообразия — ни на буржуазной, ни на народной основе, но, напротив, всячески бы поощрял одновременное изучение сразу нескольких французских языков с различными функциями, которым уготовано равноправие. Данте со всей серьезностью обсуждает вопрос, на каком языке — латинском или тосканском — ему следует писать «Пир». И он выбирает народный язык вовсе не из политических или полемических соображений, а с точки зрения соответствия каждого из них своему предмету: он чувствует, что оба языка (как для нас классический и современный, устный и письменный французские языки) образуют своего рода сокровищницу, из которой он свободен черпать в зависимости от истины своего желания Подобная свобода есть роскошь, которую всякое общество должно было бы предоставлять своим гражданам: языков должно быть столько, сколько существует различных желаний; это — утопическое допущение, коль скоро ни одно общество не готово пока что дозволить существование множества желаний. Ни одно общество не готово допустить, чтобы тот или иной язык — каков бы он ни был — не угнетал другого языка, чтобы субъект грядущего дня — не испытывая ни угрызений совести, ни подавленности — познал радость от обладания сразу двумя языковыми инстанциями; чтобы он мог говорить либо одно, либо другое, подчиняясь лишь своим перверсиям, но не Закону.

Утопия, разумеется, не способна защитить от власти; утопия языка оборачивается возникновением языка утопии, а это — язык, подобный любому другому. Можно сказать, что ни один из писателей, вступивших в единоборство с властью языка, не мог и не может избежать мести с ее стороны — либо в виде посмертного причисления к официальной культуре, либо в виде прижизненной моды, навязывающей писателю его собственный образ и понуждающий его оправдывать возлагаемые на него надежды. Единственный выход для такого писателя — это постоянное смещение или постоянное упорствование, или то и другое вместе.

Упорствовать — значит утверждать Сопротивляемость литературы, то есть то начало в ней, которое противится и превозмогает окружающие ее шаблонизированные дискурсы — философские, научные, психологические; это значит- вести себя так, словно литература не знает ни соперников, ни смерти. Писатель (я разумею не исполнителя той или иной функции и не служителя определенного искусства, но субъекта известной практики) должен обладать упорством дозорного, находящегося на перекрестке всех прочих дискурсов; по отношению к этим истым дискурсам он оказывается в тривиальном положении (этимологически trivialis — это атрибут публичной женщины, поджидающей на перепутье трех дорог). Одним словом, упорствовать — значит настаивать — вопреки всему и против всего — на силе всякого сдвига и всякого ожидания. И как раз потому, что письму свойственно упорство, оно вовлекается в процесс смещения. Причина в том, что власть завладевает радостным чувством, доставляемым письмом, точно так же, как она поступает со всякой иной радостью: она делает из нее объект манипуляции и из продукта перверсии превращает в продукт стадности, подобно тому, как она завладевает плодами любовных услад, дабы превратить их, себе на потребу, в солдат и активистов. Итак, выражение сместиться может значить: «переместиться туда, где тебя не ожидают», или еще более резко: «отречься от того, что ты написал» (но не обязательно от того, что ты думал) в том случае, если власть стадного начала принимается использовать и порабощать написанное тобой. Так, Пазолини вынужден был «отречься» (по его собственному выражению) от трех своих фильмов, составляющих «Трилогию жизни», поскольку констатировал, что их использует власть (хотя и не выразил сожаления по поводу того, что снял эти фильмы): «Полагаю,— говорит он в одном интервью, опубликованном посмертно,— что до свершения действия никогда, ни при каких условиях не следует опасаться аннексии со стороны власти и ее культуры. Нужно поступать так, словно подобной потенциальной опасности вовсе не существует... Однако я полагаю также, что после следует уметь отдать себе отчет, в какой мере — в том или ином случае — ты был использован властью. И вот тогда, как мне кажется, если наша искренность или потребность в выражении стали объектом порабощения или манипуляции, надо иметь абсолютное мужество отречься».