Если семиология, о которой идет речь, обратилась в те времена к Тексту, то случилось это потому, что посреди хора всех этих мелких владык Текст представился ей знамением самого безвластия. Текст несет в себе энергию бесконечного убегания от стадного (основанного на взаимном подчинении) слова, хотя последнее и стремится возродиться в Тексте; он отодвигает все дальше и дальше (к какой-то, не имеющей названия, атопической, если можно так выразиться, точке, подальше от топосов политизированной культуры) «требование образовывать понятия, роды, формы, цели, законы... этот мир тождества», о котором говорит Ницше (этот эффект убегающего миража я попытался описать, когда говорил о литературе); Текст лишь слегка, ненадолго ослабляет гнет всеобщности, моральности, без-различия (отделить аффикс от корня здесь очень важно), тяготеющий над нашим коллективным дискурсом. Именно в Тексте литература и семиология заключают союз с тем, чтобы взаимно корректировать друг друга. С одной стороны, постоянное обращение к тексту, древнему или современному, систематическое погружение в сферу одной из наиболее сложных семиотических практик—в практику письма (которая осуществляется на основе уже готовых знаков) — заставляют семиологию работать именно с различиями и удерживают ее от догматизации, от «застывания» — от того, чтобы вообразить себя неким универсальным дискурсом, каковым на самом деле она отнюдь не является. Семиотический же взгляд, обращенный на текст, со своей стороны заставляет отвергнуть миф, за который обычно цепляются, желая спасти литературу от власти стадного слова, окружающего, давящего ее со всех сторон,— миф о чистой творческой энергии: знак должен стать объектом рефлексии, более того, удвоенной рефлексии, чтобы его легче было перехитрить.
*
Семиология, о которой я говорю,— это одновременно и негативная и активная семиология. К счастью или нет, но всякого, кто в самом себе пережил дьявольское наваждение, именуемое языком, не могут не заворожить его полые формы (что прямо противоположно понятию о пустопорожних формах). Поэтому-то предлагаемая здесь семиология и является негативной или, лучше сказать, (несмотря на некоторую тяжеловесность термина) апофатической; она негативна не потому, что якобы отрицает знак, а потому, что отрицает возможность приписывать ему позитивные, твердые, a-исторические, а-те-лесные, короче, научные характеристики. Этот апофатизм влечет за собой по крайней мере два следствия, непосредственно важных для преподавания семиологии.
Первое заключается в том, что семиология не может (хотя изначально, поскольку она является языком, описывающим другие языки, все к этому располагало) быть метаязыком. Именно в процессе размышления о знаке она обнаруживает, что всякое отношение внеположности между языками в конечном счете иллюзорно; течение времени подтачивает, умертвляет мою способность устанавливать дистанцию, заставляет забыть о ней: я лишен возможности жить вне языка, рассматривать его как свою мишень, но я также лишен возможности жить внутри языка и рассматривать его как свое оружие. Если верно, что субъектом науки является субъект, скрывающий собственное лицо, и что, в сущности, эту его неявленность мы и называем «метаязыком», то в таком случае — именно постольку, поскольку нам приходится рассуждать о знаках с помощью самих знаков,— я вынужден смириться со зрелищем столь поразительного тождества, диковинного страбизма, уподобляющего меня фокуснику в китайском театре теней, который показывает нам собственные руки и в то же время — кролика, утку, волка, чьи силуэты он изображает. И если кое-кто пытается воспользоваться этим положением вещей, отрицая всякое отношение активной семиологии (то есть той, которая активно практикует письмо) к науке, то этим людям необходимо напомнить, что мы отождествляем метаязык и науку (так, словно метаязык является необходимой предпосылкой науки, а не ее историческим и потому преходящим знаком) в силу известного эпистемологического заблуждения, которое ныне как раз начинает рассеиваться. Возможно, уже пришло время научиться различать
металингвистичность, являющуюся всего лишь одним из признаков науки, от научности, критерии которой совсем иные (быть может, замечу мимоходом, собственно научным является лишь стремление разрушить предшествующую науку).
Семиология, конечно, имеет отношение к науке, но сама она не является научной дисциплиной (таково второе следствие ее апофатизма). Что же это за отношение? Оно служебно: семиология способна помочь некоторым наукам, на какое-то время она может стать их попутчицей, предоставить в их распоряжение набор операциональных понятий, исходя из которых каждая наука сама должна определить специфику своей предметной области. Так, наиболее продвинувшаяся часть семиологии (та, что связана с анализом повествовательных текстов) может оказать услугу Истории, этнологии, критике текстов, экзегетике, иконологии (ведь всякое изображение, в известном отношении, есть повествовательный текст). Иными словами, семиология — это не категориальная сетка, в которую можно было бы непосредственно уложить реальность, приписав ей универсальную смысловую проницаемость и,