Выбрать главу

-Оно гораздо дороже нефти, - объясняешь ты, - чище и дороже, потому что усилий-то сколько приложено!

Катька кивает и снова вспоминает:

-Оля, ну правда, живи с нами!

На прощание ты говоришь:

-Ольга, не уедешь, так приходи к нам. Правда, приходи.

И она спешно уходит, пока ещё есть сила не вцепиться тебе в лицо ногтями.

В твоё ненавистное добродушное лицо.

Ночью Анюта плакала. Она говорила: «Если ты меня разлюбишь, это будет так же страшно, как если бы ты сошёл с ума – и жить с тобой после этого».

Не такая уж и простая. Впрочем, ты давно это знаешь.

Ты отродясь не говорил ей ни слова о любви.

-Правильно. Как с сумасшедшим, - и шевелишь пальцами её кудрявые волосы.

Ты сказал:

-Жалко, что у Катьки не будет твоих волос.

Анюта сказала:

-Ты не бойся, она больше не придёт.

-Да я знаю, - отвечаешь ты.

И, конечно же, она ничего не добавляет.

Потом она вдруг засмеялась:

-Мой тренер всё время учил нас: «В одну секунду могут влезти восемь человек, в одну секунду могут влезти восемь человек…»

Вспомнила…

Правильно делал, что не говорил о любви. Тут не любовь, тут что-то совсем третье. Совсем что-то особенное.

Ночь замкнётся. Спрячет в своей темноте. В своей утробной материнской темноте.

Отступит день, и лицо разгладится покоем. Никуда не надо идти.

Тихо: ночь.

И вот теперь-то, может быть, и наступило: встать, подойти к письменному столу, отгородить книгой свет настольной лампы и локтем отодвинуть на полировке невидимую пыль.

1979

НА ПАМЯТЬ

9 октября. Сын мой неотвратимо повторяет отца, хотя вырос почти без него. Никаким окружением не вытеснить природу.

Так же, как отец, он приподнимает брови на лоб, отводит глаза и сидит так в пустом молчании, прикинувшись задумчивым, чтобы переждать скуку своего прихода.

-Иди, Гена, иди, - говорю я.

-Ага, мам, ну, я побежал, ты тут выздоравливай, - быстро оживляется он и уже у двери как бы вдруг вспоминает: - Да, мам… Завтра я не смогу прийти.

И лицо его кривится совершенно отцовской гримасой фальшивого сожаления: брови птичкой – крылышки вниз.

-И не надо, сын, и не надо. Доктор говорит, что нельзя ко мне часто ходить.

Он ушёл, и моя печальная соседка Екатерина Ильинична горько вздохнула, ничего не говоря. Мне не горько, я всё это могу понять. Достаточно вспомнить себя в двадцать лет. В эти годы трудно вникать в смерть.

Догадываюсь, почему он не сможет прийти завтра: вечер пятницы, друзья… Или девушка. Свободная, наконец-то, наша тесная квартира, праздник независимости…

Слышно, как сестра Оля (пост у самой двери нашей палаты) окликает моего доктора.

У него топкие глаза, за лицом его спрятано больше, чем оставлено на виду, он склонился и сел на край кровати. Не теряя времени, левой взял моё запястье, правой ласково коснулся щеки и, чуть оттянув нижнее веко, заглянул; лишь после этого заботливо спросил: «Что?»

Я отдышалась: «Доктор, скажите моему сыну, что ко мне нельзя ходить. Часто».

Промолчал, лишь взглядом ответил, что понял. Послала мне судьба – только раздразнила – напоследок того, кому не нужно ничего объяснять.

10 октября. Он заметил на тумбочке у меня тетрадь и лежащую поверх неё шариковую ручку. «Магдалина Юрьевна, я принесу вам карандаш: трудно писать шариковой ручкой, лёжа на спине».

Действительно: паста не вытекает, я трудно поворачиваюсь на бок, кладу тетрадь у изголовья рядом с собой и пишу почти на ощупь, не видя.

Через десять минут он вернулся, оттискивая на полу плотные шаги, и снова застал меня врасплох (не успела навести внимание на резкость) своей опустошительной походкой. Как мала палата: пять шагов от двери до меня. Что я могу успеть за эти пять шагов! Всё равно, что голодному поднести ко рту кусок – и только он успеет раздуть ноздри от зовущего запаха, только успеет раскрыть рот – а шаги уже кончились. Жадные мои голодные глаза не успевают откусить и кусочка от этого парада, не то что насытиться – и вот уж он у моей кровати. И только дразнящее воспоминание, как след запаха в ноздрях голодного, от недостаточных этих пяти шагов, и всякий раз я напрягаюсь, чтобы успеть их усвоить, и всякий раз не успеваю – мучительно!

Если я встану, выпишусь, буду жить – я подкараулю его утром у подъезда, крадучись выглядывая из-за соседнего дома (мне сорок лет, Господи, прости меня!), и пойду за ним незаметно до самой больницы, торжественно, отчаянно поглощая каждый его шаг, набивая его шагами изголодавшиеся свои, пустые закрома… ах, ведь я так и не дописала: он через десять минут вошёл в палату – пять шагов – и принёс мне мягкий цанговый карандаш. «Спасибо, доктор». Кивнул мне твёрдо-серыми глазами и круто вышел, а я ещё долго ощущала следы его пальцев на тёплых гранях карандаша. Теперь мне удобно писать в моём «рабочем» положении, подставив под тетрадь просторную книгу.