Но вы с Машей, должно быть, и не услышите о моих муках. Прощай, мать, прощай, моя невеста, моя любовь! Ах, как тяжко, горько! Под сердце подходит что-то…
Опять эта беленькая собачка! Дворник не пожалел её, стукнул головою об стену и бросил в яму, куда бросают сор и льют помои. Но она была жива. И мучилась ещё целый день. А я несчастнее её, потому что мучаюсь целые три дня. Завтра — четвёртый, потом пятый, шестой… Смерть, где ты? Иди, иди! Возьми меня!
Но смерть не приходит и не берёт меня. И я лежу под этим страшным солнцем, и нет у меня глотка воды, чтоб освежить воспалённое горло, и труп заражает меня. Он совсем расплылся. Мириады червей падают из него. Как они копошатся! Когда он будет съеден и от него останутся одни кости и мундир, тогда — моя очередь. И я буду таким же.
Проходит день, проходит ночь. Всё то же. Наступает утро. Всё то же. Проходит ещё день…
Кусты шевелятся и шелестят, точно тихо разговаривают. «Вот ты умрёшь, умрёшь, умрёшь!» — шепчут они. «Не увидишь, не увидишь, не увидишь!» — отвечают кусты с другой стороны.
— Да тут их и не увидишь! — громко раздаётся около меня.
Я вздрагиваю и разом прихожу в себя. Из кустов глядят на меня добрые голубые глаза Яковлева, нашего ефрейтора.
— Лопаты! — кричит он. — Тут ещё двое, наш да ихний.
«Не надо лопат, не надо зарывать меня, я жив!» — хочу я закричать, но только слабый стон выходит из запёкшихся губ.
— Господи! Да никак он жив? Барин Иванов! Ребята! Вали сюда, наш барин жив! Да доктора зови!
* * *Через полминуты мне льют в рот воду, водку и ещё что-то. Потом всё исчезает.
Мерно качаясь, двигаются носилки. Это мерное движение убаюкивает меня. Я то проснусь, то снова забудусь. Перевязанные раны не болят; какое-то невыразимо отрадное чувство разлито во всём теле…
— Сто-о-ой! O-опуска-а-й! Санитары, четвёртая смена, марш! За носилки! Берись, поды-ма-ай!
Это командует Пётр Иваныч, наш лазаретный офицер, высокий, худой и очень добрый человек. Он так высок, что, обернув глаза в его сторону, я постоянно вижу его голову с редкой длинной бородой и плечи, хотя носилки несут на плечах четыре рослые солдата.
— Пётр Иваныч! — шепчу я.
— Что, голубчик?
Пётр Иваныч наклоняется надо мною.
— Пётр Иваныч, что вам сказал доктор? Скоро я умру?
— Что вы, Иванов, полноте! Не умрёте вы. Ведь у вас все кости целы. Этакий счастливец! Ни кости, ни артерии.
— Да как вы выжили эти четыре с половиною суток? Что вы ели?
— Ничего.
— А пили?
— У турка взял флягу. Пётр Иваныч, я не могу говорить теперь. После.
— Ну, господь с вами, голубчик, спите себе.
Снова сон, забытьё…
* * *Я очнулся в дивизионном лазарете. Надо мною стоят доктора, сёстры милосердия, и, кроме них, я вижу ещё знакомое лицо знаменитого петербургского профессора, наклонившегося над моими ногами. Его руки в крови. Он возится у моих ног недолго и обращается ко мне:
— Ну, счастлив ваш бог, молодой человек! Живы будете. Одну ножку-то мы от вас взяли; ну, да ведь это пустяки. Можете вы говорить?
Я могу говорить и рассказываю им всё, что здесь написано.
1877
Встреча
На десятки верст протянулась широкая и дрожащая серебряная полоса лунного света; остальное море было черно; до стоявшего на высоте доходил правильный, глухой шум раскатывавшихся по песчаному берегу волн; еще более черные, чем самое море, силуэты судов покачивались на рейде; один огромный пароход («вероятно, английский», — подумал Василий Петрович) поместился в светлой полосе луны и шипел своими парами, выпуская их клочковатой, тающей в воздухе струей; с моря несло сырым и соленым воздухом; Василий Петрович, до сих пор не видавший ничего подобного, с удовольствием смотрел на море, лунный свет, пароходы, корабли и радостно, в первый раз в жизни, вдыхал морской воздух. Он долго наслаждался новыми для него ощущениями, повернувшись спиной к городу, в который приехал только сегодня и в котором должен был жить многие и многие годы. За ним пестрая толпа публики гуляла по бульвару, слышалась то русская, то нерусская речь, то чинные и тихие голоса местных почтенных особ, то щебетанье барышень, громкие и веселые голоса взрослых гимназистов, ходивших кучками около двух или трех из них. Взрыв хохота в одной из таких групп заставил Василия Петровича обернуться. Веселая гурьба шла мимо; один из юношей говорил что-то молоденькой гимназистке; товарищи шумели и перебивали его горячую и, по-видимому, оправдательную речь.