Как-то еще в дни молодости, после очередного приступа отчаяния из-за какой-то явной несправедливости он, превратив все в шутку, рассказал друзьям историю о музыкантах Насер эд-дин шаха[2]. С тех пор этот рассказ стал одним из его любимых. Последний раз он поведал его несколько дней назад соседям по палате:
«…Когда же музыканты не то сыграли плохо, не то шаху не понравилось, он приказал каждого из них посадить на его собственный инструмент. Ударнику повезло. Но зато бедняге флейтисту пришлось туго. Сняли с его флейты все клапаны и всадили ему в зад».
Он замолк, дав возможность слушателями вдоволь насмеяться, затем заключил: «Вот и мы вроде того флейтиста. Угодишь господам — получишь вознаграждение, не угодишь — ждет тебя то же самое. Когда надо было лазить по горам, скитаться по бездорожью и пустыне, околевать как собаки с голода и подыхать от вражеских пуль, звали нас. Теперь же, когда кругом тишь да гладь да божья благодать, когда раздают чины да ордена, и без нас обходятся! Никто даже в шутку не скажет: „Где ты там, так тебя, разэтак?“»
Он любил шутить. Но теперь ему было не до шуток. Когда он задумывался над своей жизнью — долгим, далеким прошлым и будущим, которое промелькнет как миг (он был уверен, что протянет всего несколько дней), — он чувствовал в сердце леденящую жгучую тоску. Он понимал, что вся жизнь его состояла из жалких, напрасных усилий, сплошных поражений, чудовищного обмана. Непонятно только, как это случилось? Он не знал, мог ли прожить ее иначе. Наверное, мог. Мог бы, если бы не попал в конвейер, штампующий шестеренки и гайки, не слился бы с тысячами других таких же шестеренок. На этом конвейере каждый, не зная и не ведая о том, попадал в зависимость от другого, хотя мог бы действовать и самостоятельно, по своему усмотрению. А должен был поступать так, как хотели, говорили и приказывали другие. Если бы ему дали возможность быть самим собой! По знать себя, понять, кто он такой, какова его миссия! Он смог бы прожить иначе, поставить себе цель и достичь ее. Если же и тогда бы жизнь прошла впустую — не беда, потому что это была бы его жизнь, которой он распорядился по своему усмотрению. Он мог бы подарить ее, даже отказаться от нее. Но увы! Его богатство — жизнь — отнято другими, бездумно растрачено.
Последние же крохи его бесценного сокровища спокойно присвоили себе жена и дети. А его самого, как пустую консервную банку, выбросили в мусорную яму и позабыли.
Все эти горькие мысли с особенной силой нахлынули на него сумрачным вечером в пятницу, когда его снова охватила почти теперь несбыточная мечта увидеть рядом с собой родные лица. На этот раз его желание было более острым и жгучим, чем всегда. Он чувствовал, что если вот сейчас, сию минуту, не увидит их, то его мечта никогда больше не осуществится. Чувствовал, что вот-вот наступит конец. В эту минуту он простил их. Их доброта и злоба были безразличны ему. Хотелось лишь повидать их. Увидеть… В выражении глаз, складке губ прочитать радость и горечь своей жизни. Он страстно желал этого. Но они не пришли.
Вечер сменился ночью, соседи по палате быстро уснули. Он успел лишь попросить сигарету у одного из них. И когда тот беззлобно упрекнул его, что, мол, курить тебе вредно, в ответ лишь улыбнулся. Его песенка спета. Он это прекрасно знает. Он с наслаждением вдыхал дым сигареты — последней своей сигареты и думал о том, что в этот момент, когда он вступает в темную долину смерти, ничья теплая, ласковая рука не коснется его холодеющего лба.
Он затянулся в последний раз. Погасил сигарету и отбросил окурок. Взглянул на безмятежно спящих соседей по палате. Натянул на лицо простыню и умер.
Сцена на базарной площади
На базарной площади Шуш было многолюдно и шумно. Яркое послеполуденное солнце, казалось, беспощадно обнажало тайную суть всех и вся. Хотя движение было менее интенсивным, чем по утрам и вечерам, нескончаемый поток автомобилей пересекал и огибал площадь.
На улицах, выходящих на площадь, выстроилось множество двухэтажных автобусов. Ярко-красный цвет их высоких бортов резал глаза. Фыркали моторы, выбрасывая в воздух клубы дыма. Тротуары заполонили тележки лоточников с вареной свеклой и репой, разноцветными леденцами, среди которых было больше розовых и красных, с подносами, полными белых круглых ноглей[3] и фисташек. Крупные, раскрывшиеся фисташки, их называют «смеющиеся», лежали отдельно, и их продавали дороже. Индийский миндаль, аджиль[4], пересыпанный мелким кишмишем, — по три риала[5] за сир[6]. Тут же на примусе кипели бобы.
4
Аджиль — поджаренные соленые фисташки, фундук, очищенные земляные орехи, миндаль, горох, тыквенные семечки и семечки дыни.