-- Обожди, обожди...-- шептала она.-- Руки пусти, слышь! Пусти, больно! Да влезу я, влезу! Там вон старик орет, может, помирает...
-- Не помрет... Давай, давай!
-- Да больно же! Офонарел ты? Руку пусти -- коленку поставлю. А друг твой спит?
-- Спит, спит... Давай... Тихо! Вот так...
-- А-а-а! О-о-о! Пусти! Пусти -- твою мать! -- заорал, задыхаясь, на печи старик.
У Никиты стало холодно в животе, сердце колотилось, но и сон душил его, навивался. "Сволочь! -- думал Никита, засыпая.-- Плевать! Счастливый... Победитель! Не в этом главное".-- И он стал думать что-то очень хорошее про себя, как он кого-нибудь встретит, и тогда будет не то что здесь, а это так -- бодяга, а не любовь, сука этот Илюшка, подонок! И он уже ничего не слыхал больше.
И еще раз он проснулся -- на стене, на темных бревнах над его кроватью был желтый квадрат света, и ему показалось, что лучи идут по избе мимо печи и упираются в стену над ним. "Солнце встало! -- испугался он спросонок.-Проспали!" -- посмотрел на часы, но не мог разобрать: одна стрелка стояла на четыре, другая возле часу. Он поднял голову, поморгал -- старик зажег лампу на кухне, лампа стояла на столе, а старик, вытянув руку, кряхтя, двигался куда-то. Никита поднялся, затопал босой к лампе, поглядел на часы -- было двенадцать минут второго. "А! Спать, спать..." -- подумалось ему, и он, качаясь, словно пьяный, цепляясь за печь, добрел до кровати, опять повалился и тут же, как ему показалось, проснулся от грохота.
После грохота была тьма, хриплый стон из тьмы и потом голос старика...
-- Мать! А мать... Иди скорея! Ма-а-ать! -- вдруг заорал он отчаянно.
-- Чего, чего ты... Иде ты? Чего там? -- забормотала старуха на своей кровати.
-- Иди скорея... твою мать! -- злобно, визгливо кричал старик.-- Иди, я в тару упал, встать не могу...
"В какую тару? В какую тару? О черт, ну и ночлег достался!" -- подумал Никита, окончательно проснувшись.
Старуха уже шла ощупью к печке. Она дошла, все время спрашивая: "Иде ты?" -- и старик каждый раз подавал ей голос в ответ. И началось там у них какое-то сопенье, начался громкий старческий говор, когда старикам нет дела, что кто-то спит у них, ни до кого им, до себя только, когда они где-то далеко-далеко, в своих годах.
-- Бродило, бродило ты старый,-- кричала во тьме старуха.-- Чудо ты ночное, и кто тебе велел слезать-то?
-- Три кружки...-- говорил в ответ старик с усилием,-- три кружки чаю выпил... Выпил, это-то меня и смутило...
И закряхтел, застонал, задышал, а старуха, видно, подпихивала его снизу, кричала:
-- Ногу-то, ногу куда прешь! Сюды вот на приступку ставь, руками-то цапайся, цапайся, ползи-и! Ползешь?
-- Ползу-у!..
А ночь между тем длилась. Никита не мог уже спать, и не старик со старухой растревожили его, а то, что происходило за перегородкой, и как там смеялись, прыскали, и он понимал, что они слушают стариков и им смешно, что старик -упал в "тару", но им еще и не потому смешно, а так просто, потому что они не спят, как он, в душной темноте, а лежат вместе в ночном слабом свете. Вот, значит, как. Им весело! Как это у Пушкина? Ax, да как же это? А! Вот как: "Вся жизнь -- одна ли, две ли ночи..." ; Вот она и пришла к нему, уж он-то знает свое дело, и в клуб I поэтому пошел. Пошел бы он в клуб просто так! А он пошел, и все у него вышло, а потом ждал, чай пил и ждал, курил, "спасибочки" говорил. "Никита,-- говорил,-- милый, грандиозно", и разные слова, а сам знал и ждал, и она, наверно, ждала где-нибудь там,-- ну, я не знаю! -- где-нибудь на огородах, за баней, когда же погаснет свет, когда все заснут, чтобы прийти. У, шалашевка! А он потом говорит где-нибудь в компании, ноги свои длинные вытянет и говорит о себе: "Я не умею,-говорит,-- я просто теряюсь, я робкий, вот Никите везет!" -- ах ты сука, гад!.. Бедная старуха, бедный старик -- не дай бог дожить до такой старости, о-о, не дай, не дай бог. А они прощаются? Спишетесь? Хрен он тебе напишет, дура ты третичная! Написал один такой... "Вся жизнь -- одна ли, две ли ночи"! -- вот так, дура, это не кто-нибудь сказал -- Пушкин сказал... Не дали поспать, черти, уже на пристань идти надо".
Он поднял голову и поглядел под занавеску на пол. Было совсем светло.
-- Илюша! -- позвал он. Илюша молчал.
-- Слушай, который час?
-- А? Никита? Что ты, милый? Ты проснулся?
-- Давно уже! -- сердито сказал Никита и посопел: -- Который час?
-- Без четверти три...
-- Надо идти.
-- Да, да...-- Илюша зевнул.-- Ax, сейчас поспать бы! Ну -- идти так идти... Чай не будем пить?
Через десять минут они подходили уже к пристани. На катере давно собрался народ -- бабы с бидонами, с кошелками, девчата в надвинутых козырьком платках, два-три парня. Все сидели на корме, молча смотрели на озеро. Северо-восток уже горел, уже казалось, что там встают световые дрожащие столбы, деревня была освещена, и стены и крыши были бледны. Вдали по озеру двигались лодки, люди в них там наклонялись и наклонялись, играла рыба... "Уыыыыыыыпппп!" -- вздохнуло опять неизвестно где, и все посмотрели на озеро, но в разные стороны, потому что никто не понял, в каком месте раздался этот загадочный звук.
Кого-то ждали, матрос заглянул в рубку, ему что-то сказали там, и он побежал наверх по берегу, скрылся и закричал, а ему тоже отвечали криком издали. Потом матрос показался с парнем -- тащили плоские коробки с кинолентами. Скоро загудел дизель, и за бортом зафыркала вода.
Катер тронулся, косо, боком пошел от берега, и ветерок тронул лица холодом. Скоро стал виден весь плоский берег и вся деревня. Илюша -- теплый, усталый, ласковый -- положил руку на плечо Никите и с широкой улыбкой глядел на деревню, будто надеялся увидеть что-то. И опять улыбка его была не для себя только, но и для всех, будто все вместе с ним тоже глядели на деревню и искали что-то. Но никто не глядел назад, наоборот, смотрели все на озеро, на рассвет, на далеких рыбаков, следили за утками. А утки уже летали вовсю, присаживались стайками на воду, а вода была светла, и чем дальше к горизонту, тем светлее и воздушнее, и дальше стайки уток, казалось, плавают по воздуху.
-- А? Никита? -- сказал Илюша, восхищенно глядя на Никиту.-Грандиозно, а? Я тебя страшно люблю, Никита!
В лице Илюши что-то дрогнуло, он подумал секунду и вдруг поцеловал Никиту, очень нежно, слабо и почему-то за ухо.
Никита освободился из-под руки Илюши, подошел к борту, поглядел на шипящую, вываливающуюся из-под носа волну и хмуро закурил. Он ненавидел Илюшу, но знал, что это потом пройдет, и он опять будет его любить -- такой тот был нежный, когда хотел. И он знал еще, что все это ему потом вспомнится -- и клуб, и озеро, и эти северные девчата, и как он пил спирт за углом, как ему было хорошо, как все-таки хорошо,-- вот старику плохо, бедный, бедный старик,-- а ему хорошо.
1963
ДВОЕ В ДЕКАБРЕ
Он долго ждал ее на вокзале. Был морозный солнечный
день, и ему все нравилось: обилие лыжников и скрип свежего
снега, который еще не успели убрать в Москве. Нравился и
он сам себе: крепкие лыжные ботинки, шерстяные носки
почти до колен, толстый мохнатый свитер и австрийская ша
почка с козырьком, но больше всего лыжи, прекрасные
клееные лыжи, стянутые ремешками.
Она опаздывала, как всегда, и он когда-то сердился, но
теперь привык, потому что, если припомнить, это, пожалуй,
была единственная ее слабость. Теперь он, прислонив лыжи
к стене, слегка потопывал, чтобы не замерзли ноги, смотрел
в ту сторону, откуда она должна была появиться, и был покоен. Не радостен он был, нет, а просто покоен, и ему было
приятно и покойно думать, что на работе все хорошо и его