В такое напряженное время мы с отцом оказались в Долгинове. У жестянщика Рувима Либермана мы остановились на день. Все в доме говорили о полковнике и боялись его не меньше, чем пристава. Старый Рувим — худой, семидесятилетний дед с редкой бородкой, сутулый, в кортовом халате — сидел в углу и говорил сам с собой.
— Хотя бы все было хорошо… Чего сюда приехал полковник? При моей памяти в Долгинове никаких полковников ни бывало…
Рувим стонал глубоко и продолжительно. В это самое время моя тетя посмотрела в окно, стремительно отскочила назад и пискнула, как заяц:
— К нам идет полковник… Боже мой… Что ему у нас нужно?
Мы все рванулись в кладовую дяди. На своем месте остался один старый Рувим. Мы услышали, как открылась дверь и как кто-то вошел старческим шагом, кашлянул и старческим голосом сказал:
— Здравствуйте!
— Здрасте, — ответил Рувим.
— Здесь живет Рувим Либерман? — спросил басовый голос.
— Здесь, — ответил Рувим. — А что господину начальнику нужно?
— Прекрасно! Мне необходимо знать о вас все!.. Скажите, будьте добры, Рувим Либерман, как звали вашего отца?
— Моего отца? Сейчас скажу господину начальнику. Моего отца звали Абрам.
— Да… Абрам. Потрясающе! А маму?
— Мать? Мать называли Рахиль.
— Прекрасно! Где они похоронены?
— Похоронены? На старом могильнике, у самой ограды. А что?
— Да! Потрясающе! Скажите, будьте добры, Рувим Либерман, у вас был старший брат?
— Старший брат? Да, да! Был, барин, был. А как же! Был! Гершаль назывался.
— Очень хорошо! — обрадовался полковник.
Мы в каморке слушали, навостривши уши. Я не выдержал и посмотрел в щель двери. Наискосок, рядом с Рувимом, сидел старенький полковник, в длинной шинели с блестящими пуговицами и золотыми погонами, с палочкой в трясущихся руках. Белые как снег брови, бакенбарды и усы светились на его сморщенном сероватом лице с гладко выбритым подбородком. Руки у него так дрожали, что трость, которую он не выпускал из рук, отбивала на полу легкую дробь.
Смущенный Рувим поднимался и снова садился, срывал с головы ермолку и снова надевал.
Полковник немного помолчал. Вытер платком вспотевший лоб. Потом продолжил свой допрос:
— А скажите, будьте добры, Рувим Либерман, ваш брат умер?
— Не знаю, господин начальник. Мне мать, светлый ей рай, говорила, что его маленького в солдаты забрали.
— Да… Да… — поддакивал полковник.
— Схватили, надели ему кандалы на руки и ноги, бросили в телегу и повезли. Мать, светлый ей рай, волосы на себе рвала, вопя кричала и бежала за телегой.
— Да… Да…
— Мать, светлый ей рай, бросалась на землю, поднималась, снова бежала за телегой и все причитала: «Гершалэ… Гершалэ… Гершалэ…»
— Да… Да… Еще… Еще… — сказал полковник и положил руку на плечо Рувима.
— А кучер гнал коня кнутом изо всех сил. Конь мчался так быстро, что Гершаль, сидевший на телеге, плача, сильно ударился лбом о свои железные кандалы. Мать, светлый ей рай, видела, как лицо Гершалэ залилось кровью.
Полковник покивал головой, вытер платком лоб, глаза и сказал:
— Да… Еще…
— Мать, светлый ей рай, обомлела и рухнула в лужу. Как проснулась, то уже воза не видно было. Гершалэ увезли в солдаты. Тогда, господин начальник, у бедных родителей ловили маленьких мальчиков и отдавали в солдаты.
— Скажите, Рувим Либерман, долго мать-покойница плакала по Гершалэ?
— Всю жизнь, дорогой панок… Как только вспомнит, так и заливается слезами.
— Прекрасно… Досконально… Посмотри, Рувим, на мой лоб… Вот рубец! Это я тогда сильно поранил лоб. На всю жизнь знак остался. Родной… Это было семьдесят лет тому назад.
Отец в субботу при обеде пел:
Рувим не сводил глаз с полковника. Слушал, как завороженный.
— Родной… Рувим…
— Гершалэ… Братец мой…
Старые бросились друг другу на шею и оба захлипали, как малые дети.
Мы все выскочили из кладовки, ошеломленные, пораженные, взволнованные. Нам всем казалось, что это сон. Полковник познакомился со всеми нами. Тетя сняла с него шинель. Сверкнули золотые эполеты, пуговицы, медали… Все это было необычно и очень интересно.