Нас было четверо, и мы зарабатывали на жизнь ловлей лангустов. Плавали мы на «Эумелии», одномачтовой шхуне, и, когда по ночам вахтенный держал руками или подпирал ногами рукоять штурвала, трое остальных лежали вповалку во тьме полубака, чувствуя, как при каждом покачивании суденышка грязная вода из отверстий в фальшборте лижет им щиколотки.
Но все мы четверо были вынуждены вести эту жизнь, когда выбираешь курс и пускаешься в путь, назад уже не вернуться. Дорога засасывает тебя, ты весь, с головы до пят, приноровился к ней, она стала твоей оболочкой — и другая тебе уже не подходит. Так мы думали до того дня, когда к нам присоединился пятый — он никак не укладывался у нас в сознании. Жизнь наша не была для него ни ремеслом, ни необходимостью, а по возрасту он годился нам в отцы. Кроме того, он был богат и не ради же нескольких песо выручки решил наняться на шхуну! Нелепость какая-то. А нелепости раздражают, вызывают протест, и протест прорвется непременно, надо только, чтобы было брошено два-три косых взгляда и накопилось достаточное количество затаенно-осуждающих слов. Так оно и случилось; на третий день я проронил как бы между прочим:
— Монго, можешь ты мне объяснить, зачем он тут болтается, этот богач?
— Смотрит морское дно.
— Но он же не ловит лангустов.
— Он смотрит, просто чтобы смотреть.
— От этого наши уловы не станут больше.
— Да, но он сам вроде готового улова, и считай, что выручка у нас в кармане.
— Как это так?
— А так, чистоганом, Лусио, круглыми звонкими монетами, — и трать их себе на здоровье.
— Значит, он платит нам?
— Ага.
— Сколько же мы получим?
— Сколько душе угодно.
И Монго вперился в меня взглядом, улыбаясь и как бы внушая мне, чтобы я безо всяких объяснений и слов отгадал какой-то хитрый его намек.
— А знает он, что мы иной раз по целым неделям не заходим в порт?
— Знает.
— И что морская вода — не оранжад и не ром из горлышка запрокинутой бутылки?
— Знает.
— И что мы спим здесь на голых досках?
— Он знает и это и ничего не требует. А вообще-то, Лусио, приберег бы ты свои вопросы, в море они вроде сигар: выйдут, хвать — их и нет.
Старшой отвернулся. Над островком Эль-Кайуэло вставала вечерняя звезда.
В ту ночь я долго ломал голову, как раскусить этого чудака, Пятого. Смотреть в воду, когда солнце жарит вовсю, а вокруг тебя люди надрываются, работают? Уж не прячет ли он лицо, чтобы его не узнали с какой-нибудь другой шхуны? Зачем человек станет искать чего-то в море, ради этого покидать надежную землю и на ней свои надежные капиталы? Что нужно ему на нашей жалкой «Эумелии», ведь северный ветер того и гляди унесет ее как-нибудь ночью бог весть куда? Я уснул, — у меня болели глаза, оттого что целый день я таращился сквозь стеклянное дно смотрового куба в глубину, загоняя лангустов одним взмахом руки в сачковую сеть. Я уснул, как спят только ловцы лангустов, — весь, от мыслей в голове до кончиков пальцев на ногах.
Рассвет принес озарение: за нами гонится другая шхуна, быстроходная — его разыскивают. А он, наверно, хочет улизнуть к мексиканцам, на Юкатан, — натворил чего-нибудь, что теперь никакими деньгами не откупишься, ну, и концы в море, смывается к чужим берегам, под чужое небо. Недаром старшой говорит: получим с него, сколько заблагорассудится. И опять я весь день лежал ничком в шлюпке, а Педрито управлялся с веслами; «Эумелия» стояла на якоре, и вокруг была водная гладь, спокойная, безмятежная, нетронутая даже бризом, и небо гляделось в воду, точно в зеркало.
— Он — точь-в-точь как ты: весь день ничком и дно разглядывает, — ухмыльнулся Педрито.
Вытирая руки, чтобы не намокла моя вторая, вечерняя сигара, я спросил:
— Ты думаешь, он ждет другой шхуны?
— Какой шхуны?
— А бог его знает какой. Может, с Юкатана.
Педрито уставился на меня со всею наивностью своих четырнадцати лет, проведенных на море.
— Не понимаю.
— Видно, хочет удрать с Кубы.
— Нет, он говорил, что сойдет на берег, что, если кончится штиль, он вернется в город.
— Ты слыхал сам?
— Да-а. Он сказал Монго: «Пробуду у вас, пока нет ветра, а после вернусь домой».
— Чудно!
— Так он условился с Монго: отвезти его в порт при первом же ветерке, хотя бы это был всего лишь полуденный бриз.
Значит, не для того, чтобы удрать… и он богатый. Только ловец лангустов поймет — тут что-то не вяжется. Ведь иной раз думаешь: на все готов, лишь бы не было больше этих ночей на полубаке, этих дней ничком под палящим солнцем.
Я сел на весла, и мы молча двинулись к шхуне.
Мы проходили мимо кормы, и я увидел, что Пятый свесился с нее почти головой вниз. Он не взглянул на нашу шлюпку, казалось, до него не доносится всплеск весел, и только досадливо поморщился, когда весло взволновало тихую воду, через которую он рассматривал морское дно.
Приятно прикидывать, как употребишь заранее обещанные деньги. Но есть кое-что поважней: знать, что руководит поступками человека, глухого к тебе, словно каменная стена, что там, в его больших глазах, за этим огромным лбом. И я снова обратился к старшому:
— Монго, чего он хочет, что он разыскивает? За что он нам платит?
Монго чинил сеть для ловли лангустов и уже приоткрыл губы, собираясь что-то сказать, но выпустил изо рта лишь облачко сигарного дыма, которое тут же растаяло в воздухе.
— Ты слышишь, про что я спрашиваю? — не отступался я.
— Слышу.
— Так что ж ты не отвечаешь?
— А я не знаю, что именно тебя интересует, и обдумываю, как бы тебе ответить.
— Очень просто — словами.
— Да, словами, но ведь надо попонятней…
Он весь повернулся ко мне и отложил в сторону вязальный челнок, которым чинил сеть. Я выжидательно помедлил и захотел помочь ему:
— Я же не про тот свет спрашиваю и не про этот.
— Да, Лусио, но без того света тут ничего не объяснишь, — сказал он очень серьезно.
У меня захватило дух, а когда, очнувшись, я собрался удивиться, подал голос Педрито:
— Полундра! Садимся на мель.
Мы бросились за борт и — по шею в воде — принялись толкать «Эумелию» под брюхо, пока не сдвинули с места и она не всплыла над отмелью, подняв со дна воронки крутящегося тонкого песка. Монго воспользовался случаем, чтобы осмотреть дно специального бака, где мы, в морской воде, держали лангустов. А я стал готовить завтрак — была моя очередь. За весь день я так и не сумел выбрать минуты, чтобы перемолвиться со старшим. Зато мне удалось разглядеть как следует лицо нашего Пятого, и я впервые понял, что в такие светлые и большие глаза нельзя смотреть долго. Он не сказал мне ни слова, а привалился спиной к стойке штурвала и тут же заснул. Ближе к ночи старшой разбудил его, и он, в темноте, съел немного похлебки и снова пошел спать.
Дул мягкий бриз, доносивший до нас свежее легкое дыхание с островка Эль-Кайуэло; я наспех сполоснул в море посуду: торопился на корму, где старшой, лежа на спине, грел под луною живот. Я почти ничего не успел ему сказать и потому начал с того, на чем мы остановились:
— Ведь я же не про тот свет спрашиваю. И не про этот.
Он мягко улыбнулся в сиянии луны, сел и, помолчав, заговорил, раскуривая сигару, огонек которой бросал красные блики на его лицо.
— Теперь я знаю, что тебе ответить, Лусио. Присаживайся.
Я прислонился к фок-мачте и, скользнув по ней спиною, сел.
— Допустим, он маленько свихнулся и ему кажется, будто здесь, у нас, он увеличивает свои капиталы.
— Лежа весь день ничком и глядя в воду?
— Не в воду. Он разглядывает дно.
— Вода или дно — все равно бред.
— За свой бред он платит деньги. Стало быть, точка.
— Нет, не точка.
— Почему?
Я растерялся, не зная, что ответить, и объяснил, как мог:
— Потому что на работе важно не только зарабатывать деньги, но еще и понимать, что заставляет другого платить их тебе.
— Положим, в данном случае — помешательство.