Вспомнив о дочери, старик отложил шест. Лодка продолжала по инерции плыть, он перешел на нос и уселся там. Потом раскурил дешевую желтоватую сигарету и задымил, не вынимая ее изо рта.
Исабелита! Дочка его единственная. Когда у тебя рождается девчонка, люди обычно подшучивают: «Еще одна поварешка в доме», потому что это такая утварь, которую за порог не выносят. А что девчонке в лесу делать? Ее не обучишь, как парня, валить деревья с четырех ударов, выжигать уголь или обрубать стволы. Даже коры и той не надерет. Так и будет сидеть в четырех стенах да матери по хозяйству помогать, пока не вырастет и не приглянется кому-нибудь. Только кто из здешних молодых парней посватается к Исабелите? То-то и оно. Ведь чтобы своим домом жить, деньжата нужны, а пока их накопишь, состаришься.
Сигарета задрожала в губах у старика, он попробовал затянуться, но она уже потухла. Тогда он швырнул окурок в воду и опять взялся за шест, продолжая рассуждать сам с собой:
— Поварешка да поварешка. Затвердили одно слово. А если это твоя родная дочь, кровинка твоя, тогда как? Нет, не зря говорят, что с годами дочка все ближе отцу становится. Вот так-то, сеньор! — неожиданно громко воскликнул старик. — Ничего-то вы в наших делах не смыслите!
И снова перед его глазами возник бородач, выскользнувший откуда-то из мангровых зарослей, словно все время плыл вместе со стариком.
— В том-то вся и беда. Ничего другого мне не оставалось. Небось и вы бы на моем месте так поступили. Живи мы где-нибудь в городе, у меня бы душа была спокойна. Пристроил бы дочку служанкой к богатым людям, стряпухой, а то и подавальщицей в бар. Худо-бедно на жизнь бы себе заработала. Но здесь-то, здесь куда ее определишь? Так и будет мыкаться, разутая да голодная, а умрет отец — и вовсе пойдет по рукам. Что, не понимаете? Неужто вам не рассказывали? У нас тут с незамужними всегда такое бывает, и никуда от этого не деться. Ну, а когда женщина из рук в руки переходит, чего уж тут хорошего ждать? Вот теперь и скажите: разве не лучше, чтобы один у нее муж был, пусть даже старик?
Угольщик выпалил все это скороговоркой, точно боялся, что воображаемый бородач не даст ему докончить, и долго потом не мог отдышаться. Наконец успокоившись, он снова заговорил:
— Эх, ничего-то вы про нас не знаете! То-то и оно. Вам бы только призывать: объединяйтесь, трудитесь сообща, тогда и жить лучше будете, и дороги появятся… Не верю я в это. Как ни крути, а все одно человек грешить не перестанет и ради денег на все пойдет, потому как в крови у него это.
Стало смеркаться, и старик почувствовал, что устал. Приметив на берегу два больших дерева, он решил остановиться под ними на ночлег. Воткнул шест в дно, привязал лодку и сошел на берег, неся под мышкой гамак, и скоро уже покачивался в нем, глядя на всходящую луну. Он чувствовал себя так, словно начал жизнь заново. В поселок он больше не вернется. Теперь он волен делать все, что ему заблагорассудится, и если будет работать, то только в охотку. Время, из которого, по сути, и складывается жизнь, теперь у него вроде монетки в руке: захотел — истратил, захотел — сберег. Кто ему слово скажет? Представив себе монетку, он посмотрел на свою руку, и хотя силы в ней еще было много, все же это рука старого человека, и недолго оставалось ей служить ему верой и правдой. Он крепко сжал руку в кулак, при свете луны на указательном пальце обозначился небольшой шрам. Память об Исабелите. Много шрамов оставили на его теле прожитые годы, но этот — особый. Он найдет его и с закрытыми глазами. Вот он, белеет на самом сгибе указательного пальца левой руки. Старик порезал палец, когда чистил для дочки стебель сахарного тростника, а случилось это ночью — в ту далекую голодную ночь, когда лишь тростниковый сок да еще сон помогали отвлечься от мыслей о еде. Тяжело видеть собственного ребенка, который уже не плачет, не жалуется, — только смотрит на тебя голодными глазами. Кто такого не пережил, тому не понять! Взять того же Фернандеса. Он наведывался к ним по воскресеньям. Рубашку надевал свежую, не такую мятую, как обычно, но воротник все равно был черный от угольной пыли, намертво въевшейся в складки его длинной жилистой шеи. Он здоровался со всеми по очереди, усаживался и принимался толковать про уголь, про то, какое терпение нужно, чтобы дождаться высоких цен на рынке и в то же время не проворонить выгодного покупателя, про то, как ловко он умеет обвести любого вокруг пальца и всучить дрянной уголь под видом самого лучшего. Так в разговорах проходило время. Исабелита разливала кофе, мать хлопотала у плиты, а сумерки постепенно сгущались. Старик догадывался о намерениях Гальего, как-никак они были одногодки. И запала ему мысль: «Лучше уж один, чем целый поселок». Вот только больно старый этот Фернандес. Совсем старик, как и он, и руки у него такие же. Как представит, что они будут обнимать его дочку, места себе не находит. Потому-то он и не говорил ничего и никому не признался бы, что у него на уме. Но одно дело самому начать разговор и другое — согласие дать.
Как-то утром подошла к нему сзади Исабелита и робко проговорила:
— Папа, Фернандес хочет, чтобы я стала его женой.
— Ну, а ты что?
— Я говорю, как папа велит.
Старик и на этот раз ничего не сказал. Только кивнул: согласен, мол. И невдомек дочке, чего это ее отцу стоило, как клокотало у него внутри, когда он соглашался и тряс седой головой.
С тех пор и переселилась его четырнадцатилетняя дочь на ранчо Фернандеса. И вроде бы ничуть не переменилась, все такая же тихоня, как была, разве что теперь у нее появились башмаки.
— Зачем вы пытаетесь изменить мир? Пустое дело, горбатого не исправишь, — пробормотал старик и, повернувшись на бок, несколько раз стукнул кулаком по гладкой парусине гамака.
Спустя два часа он уже спал и видел сон. Старику снилось, что все окрестные болота разлились, а он лежит в гамаке и смотрит, как проносится под ним мутный поток, увлекая за собой людей. Тракторы и бульдозеры тоже плывут по воде в сторону Рио-Негро, потом река выносит людей и машины в открытое море.
Наконец ночь подошла к концу; открыв глаза, старик увидел солнце, встающее из-за макушек деревьев. Последнюю остановку он сделает у ранчо Монго Лопеса: попробует продать ему за любую цену связку жердей, которую везет с собой в лодке. Если даже Монго успел нажечь гору угля, все равно вряд ли он откажется от лишней вязанки, тем более что старик готов уступить ее почти задаром. А там… Он уже все обдумал: доплывет до устья Рио-Негро, выйдет в море и, держась вдоль берега, доберется до первого попавшегося городка. Оттуда подастся в глубь острова, подыщет работенку в каком-нибудь глухом селении, где его никто не знает, и останется там навсегда.
«Вот только руки у меня староваты для работы, — невольно подумал угольщик. — Да и для ласк они староваты. — И сам на себя рассердился: — Какие там ласки! Потрудились бы еще немножко, и то ладно!»
Он тряхнул головой и, вглядываясь в даль, еще усерднее заработал шестом.
Солнце обошло уже полнеба, когда он увидел на другом берегу костер и ранчо Монго Лопеса.
— Монго, погляди, что я тебе привез!
Серебристые сабало выпрыгивали из мутноватой речной воды почти у самого носа лодки. Взмахнув над головой веревкой, старик швырнул ее угольщику.
— Цену назначай сам.
Монго на лету поймал брошенный конец.
— Причаливай, — сказал он.
Пока все шло как надо. За такие стволы Монго вполне мог отвалить ему восемь песо. С деньжатами, что он заработал на валке леса, это уже кое-что, на первое время хватит. Монго ждал, пока старик пристанет, и по его виду было незаметно, что он заинтересовался предложением.