— Подумайте, какая жалость! Я всегда говорю: потерять зрение — это все равно что потерять жизнь.
Услышав ее слова, все мы, за исключением старушки, то есть юноша и я, смотрим на старика, который даже не шелохнулся. Может, он в самом деле слепой? За дымчатыми стеклами не разглядишь.
— И давно это у него? — продолжает расспрашивать сеньора в зеленом.
Старушка поворачивается к мужу, как бы советуясь с ним, но скорее всего она просто не расслышала вопроса, и тогда сеньора повторяет чуть громче:
— Я спрашиваю, давно ли у вашего мужа это заболевание глаз?
— У него катаракта, — поясняет старушка. Голос у нее удивительно приветливый.
— Понятно, болезнь стариков… Все к тому идем, никого она не минует! — восклицает сеньора в зеленом, заметно оживляясь. Ее резкий голос заполняет все помещение, заглушает жужжащий вентилятор. — Ну, это в порядке вещей, сеньор уже далеко не молод, как говорится, пожил на свете. Другое дело, когда приходится ложиться на операцию в расцвете лет, — так было со мной.
— А, вас оперировали… — произносит старушка, явно не стремясь к продолжению разговора, но сеньора в зеленом воодушевляется еще больше. Кажется, у нее даже заблестели глаза.
— Гм, оперировали… Четыре раза, сеньора!
— Вот как? Кто бы мог подумать…
— Целый год была, что называется, прикована к постели. Муж с дочкой — она у меня уже большая — ходили за мной, точно за малым ребенком. Потом мне удалили почку. И я еще три месяца была полным инвалидом. После этого вырезали желчный пузырь. Так что живу теперь без желчного пузыря… Ну, а четвертая операция — аппендицит, представляете?
— Да… Вам есть о чем порассказать…
— Вы не поверите, но самой тяжелой оказалась последняя операция.
— Что, были осложнения? — спрашивает старушка.
— Да, в какой-то степени… Но лучше я все по порядку. — Сеньора наклоняется вперед. — После трех операций я целый год чувствовала себя довольно прилично. И уже надеялась, что наконец-то все мои хвори позади, как вдруг, ровно через год, у меня начались боли здесь, в правом боку. Я и говорю Артуро: «Вот увидишь, скоро меня опять будут резать». А он мне в ответ: «Не говори глупостей, Кармен, вечно вы, женщины, на что-нибудь жалуетесь. Хорошенькое „жалуетесь“! Еще немного — и на операционный стол доставили бы мой труп»!
Старушка покачивает головой, сочувственно улыбаясь. Я мельком вижу ее глаза, которые когда-то, верно, были голубыми. Сеньора в зеленом явно ожидала от своей собеседницы иной реакции, а та уже не смотрит на нее, поправляя кружевной воротничок. И тогда сеньора делает новый заход:
— Я ведь вам сказала, что, как ни странно, эта операция оказалась самой тяжелой из всех, правда?
— Да, вы говорили…
— Так вот. Понимаете, сеньора, до этого раза меня всегда оперировали под местным наркозом. И знаете, это лучше. Один укольчик, и вы ничего не чувствуете. Зато можете следить за тем, как вас оперируют.
— Да-да, разумеется.
— Но на этот раз все было иначе. Врачу, видите ли, вздумалось оперировать под общим наркозом. Он усыпил меня, представляете?
— Да, сеньора.
— Понятно, боли я никакой не почувствовала, только газ этот пошел мне во вред. И с тех пор меня замучила астма, особенно зимой. Бывают дни, когда я так страдаю, сил нет. И представляете, Артуро теперь утверждает, будто эту астму я сама себе устроила, потому что, дескать, аппендикс у меня оказался здоровым. Здоровым или не здоровым, мне лучше знать, бок-то у меня болел.
Неожиданно старик встает. Жена оборачивается к нему, готовая прийти на помощь, а он, раздраженно вздохнув, отходит к окну. И тут мы с юношей понимаем, что он вовсе не слепой. Сеньора в зеленом провожает его взглядом, затем принимается рыться в сумочке. Постояв несколько минут у окна, старик возвращается на место.
В приемной снова воцаряется тишина. Слышно только, как непрерывно жужжит вентилятор. Дважды звякнул телефон, и теперь до нас долетает голос врача, взявшего трубку, хотя слов не разобрать.
Проходит еще какое-то время — сколько, сказать невозможно, — и когда уже кажется, что ничего больше не произойдет до скончания века, входная дверь неожиданно распахивается.
— Карменсита! — удивленно вскрикивает сеньора в зеленом.
Девушка в дверях заметно краснеет.
Ей от силы шестнадцать, одета она в школьную форму. На ногах — спортивные туфли и белые гетры, туго обтягивающие крепкие точеные лодыжки. Завитки непокорных золотистых волос спадают на лоб. На правом виске блестит капелька пота, — она запыхалась. Твердые грудки подрагивают в такт учащенному дыханию.
— Что с тобой, дочка? Из-за чего такая спешка? — визгливо спрашивает мать, но девушка не отвечает. Ее смущение растет, когда она замечает в приемной юношу со сломанной рукой. Все же она находит в себе силы приблизиться к матери и кладет руки на подлокотники кресла, так что та теперь не может встать. И говорит чуть слышно:
— Мамочка, у меня нога болит.
— И сейчас тоже? — осведомляется мать.
— Она все время болит, мамочка. Можно, я войду вместе с тобой, чтобы врач и меня посмотрел?
Но сеньора в зеленом решительно отрывает ее руки от кресла:
— Послушай, Карменсита, я тебя умоляю. Брось об этом думать, нога у тебя болит из-за физкультуры!
— Она все время болит, честное слово!.. — произносит девушка дрожащим голосом, однако мать не дает ей договорить:
— Хватит, не болтай ерунды! Отправляйся домой и жди меня там!
Девушка устремляется к двери, лицо ее пылает. Юноша со сломанной рукой вскакивает и, ни на мгновение не забывая о своей спортивной выправке, идет к окну. Потом застывает там и только медленно поворачивает голову, как видно, провожая кого-то взглядом. Сеньора в зеленом чувствует себя обязанной высказаться, и на сей раз старушка не находится, что ответить.
— В этом возрасте всегда мерещатся всякие несуществующие болезни, — заявляет сеньора и с достоинством выпрямляется в кресле, так что теперь ее голова загораживает мне даже косу, которую сжимает в руке Смерть.
Уже пятый час, а жара не спадает. Что поделаешь, лето безжалостно.
1965.
Два лавра
(Перевод А. Шлейфер)
«Как гвоздика», — пришло ему в голову, когда он увидел на дальнем краю поля горящий красным пламенем цветущий фламбоян; решив, что это самое подходящее сравнение, он улыбнулся.
Он только что присел на единственное свободное место в вагоне и разглядывал в окно расстилавшийся перед ним пейзаж. В пространстве между окном и фламбояном многое можно было увидеть: мужчина посреди пашни, плуг, упряжка волов. Следом за волами над вспаханным полем поднимались цапли, выхватывая на лету друг у друга червей.
Однако он мог вообразить все, что угодно. Фантазировать — это его привычка, более того — обычное занятие. Ведь ему никто не может запретить по-своему увидеть пробегающие за окном картины. Вот он и представил себе мир таким, каким ему захотелось. Волы тут же стали не черным и коричневым, а зарделись пламенем горящего фламбояна. Рога у волов вдруг украсились гирляндами цветов и фруктов, у пахаря же вместо рук выросли два огромных крыла, свисающих с рукоятки плуга. Цапли тотчас превратились в серую дымку, а плуг — в нос корабля, мягко разрезающий землю и оставляющий по обе стороны легкие, прозрачные волны.
Довольный, человек вновь улыбнулся и затем, как бы призвав себя к порядку, оторвал взгляд от окна и осмотрелся. По субботам бывало мало пассажиров. Все больше коммивояжеры, шумные и болтливые, владельцы чемоданов из крокодиловой кожи, на которых выбито название торговой фирмы. Собрав заказы, они возвращались восвояси, проведя в поездке немало тяжелых дней, когда приходилось перебираться из одного городка в другой. Он, как и коммивояжеры, направлялся в главный город провинции, правда, совсем с иной целью. Ему предстояло прочитать доклад в литературном обществе, члены которого собирались по воскресеньям в тамошнем клубе.