Однако же самую большую службу сослужил Муньос не кому иному, как Ньико, — тому самому Ньико, что работал в душной, окутанной клубами пара прачечной, которая располагалась на полпути между парком и домом Муньоса. Это и еще другие обстоятельства — о них мы скажем после — помогли Ньико осуществить свою самую заветную мечту.
Но прежде необходимо рассказать о том, что представлял собой этот Ньико, иначе многого не понять. Ньико всю жизнь тянул лямку и любил повторять, что вырос на одном пустом рисе и с малолетства сам себя кормил. Впрочем, и так было видно: хлебнуть ему пришлось немало. В детстве он переболел чем-то вроде тифа, и болезнь эта не только навсегда лишила его волос, но и оставила на теле безобразные красные отметины.
Не потому ли Ньико и работал теперь в прачечной? Кто знает, может, он надеялся когда-нибудь отстирать свою пятнистую кожу, подобно тому как проделывал это ежедневно с чужим грязным бельем? Впрочем, выбор профессии — всегда загадка, и мы не станем углубляться в подобный вопрос, тем более все можно объяснить и иначе, предположив, что бедняку Ньико на другую работу рассчитывать не приходилось, и это звучит не менее убедительно.
Поскольку перечисление всех мытарств, выпавших на долю Ньико, заняло бы слишком много времени, добавим только, что в четырнадцатилетием возрасте он попал в кабалу к своему дяде по отцовской линии, который вручил хилому подростку тележку с овощами и заставил с утра до вечера возить ее по городу, на все лады расхваливая товар.
Но главное, что нищета и побои породили в Ньико два противоположных стремления. С одной стороны, его все время подмывало влепить кому-нибудь хорошую затрещину, пусть даже без всякого повода. А с другой — наученный горьким опытом, он старался быть тише воды ниже травы, чтобы самому не нарваться на. оплеуху, каких ему в жизни пришлось отведать немало.
Вот почему люди никак не могли разобраться в его характере. Ньико заводился по любому поводу, но как только дело доходило до решительных действий, сразу шел на попятную. А внутренний голос все время нашептывал ему: «Тебе надо облегчить душу, Ньико. Один удар, всего один — без дураков — и ты станешь настоящим мужчиной».
Честно говоря, Ньико толком не знал, откуда взялся этот голос: возник ли он сам по себе или под влиянием того, что Ньико с пеленок слышал о мужском достоинстве, о чести мужчины и тому подобных вещах. Казалось, этим был пропитан даже воздух, которым он дышал. Но так или иначе, а голос он слышал. И вот к концу третьего года непрерывного мелькания Муньоса у прачечной, где Ньико целыми днями задыхался в густом пару, его осенило, не могло не осенить: Муньос послан ему для того, чтобы отыграться на нем за все свои обиды.
С этого самого дня Ньико стал обдумывать план действий. Одно его удерживало: как-то неловко среди бела дня, на глазах у прохожих, ни с того ни с сего ударить человека, даже не обругав его. Вдобавок Муньос к тому времени уже пользовался благосклонностью состоятельных людей, так как не только доставлял по назначению любовные записки, но еще носил на себе рекламы, которые предприимчивые торговцы прикрепляли ему на спину, а трудолюбивые сестрицы стыдливо срывали. Эта упорная борьба шла изо дня в день, вспыхивая с новой силой, когда в магазинах появлялся новый товар.
Нет, днем на такое невозможно было решиться. Люди вступились бы за Муньоса. И тут в дело вмешалась судьба, которая всегда, по крайней мере в книгах, помогает тому, кто более всего в ней нуждается.
Она явилась в образе Этельвино, ювелира из соседнего городка, и перед Ньико замаячила новая надежда. Этот самый Этельвино, который в конце концов так и не женился, потому как внезапно умер во время свадебных приготовлений, тогда ухаживал за Лусилой, старшей сестрой Муньоса. Поскольку лишь по воскресеньям ювелир бывал свободен от торговых дел, именно в этот день он садился в половине шестого в поезд, а ровно в шесть, минута в минуту, уже входил в дом невесты.
Однако в доме жили не только три сестры, но и Муньос, который одним своим видом мог испортить все дело. Сестры-портнихи, хорошо зная, что где тонко, там и рвется, пустились на хитрость. Они решили скрыть от жениха существование Муньоса, по крайней мере до того момента, пока Этельвино не обручится с Лусилой, опасаясь, как бы тот не заартачился, узнав, что в придачу к двум незамужним невесткам получит еще шурина-инвалида.
По правде сказать, скрыть Муньоса было вовсе не трудно, ведь днем он, как мы уже говорили, вечно торчал на улице, а вечером лежал в постели, и одна из сестер — та, которой выпадал черед, — опускала ему веки, чтобы он хоть спал как люди, а спал он или нет — одному богу известно.
И если так, то нет ничего проще, чем продлить дежурство у садовой решетки. Иными словами, не укладывать Муньоса в постель, а, прибегнув к испытанному способу, повернуть его лицом к парку, и пусть себе гуляет до одиннадцати или двенадцати ночи, пока претендент на руку Лусилы не отбудет восвояси.
Но Ньико тоже не зевал и уже во второе воскресенье исполнил свой замысел. Было совсем поздно, когда он заметил Муньоса, медленно направлявшегося в сторону парка. И хотя гладильная машина Ньико еще шипела, извергая клубы пара, и ему оставалось догладить несколько вещей, ждать он больше не мог и, не помня себя, выскочил на улицу в одной майке — лысый, весь в красных пятнах. Приблизившись к Муньосу «под покровом темной, безлунной ночи», он размахнулся и влепил ему такую зверскую оплеуху, какой еще никто и никогда не удостаивался в нашем городке.
История умалчивает, кто из них двоих первым почувствовал облегчение. Поистине все произошло настолько стремительно, что выяснить это просто невозможно. Мы же, со своей стороны, лишь подтвердим слова Ньико, который позднее поведал, будто сразу же ощутил, как кожа его очищается от пятен, а на голове вырастают волосы. Что же касается Муньоса, то он встрепенулся и, повернувшись к Ньико, произнес фразу, три года вертевшуюся у него на языке:
— Кстати, Ньико, зайди-ка ты завтра ко мне забрать белье в стирку.
Вот и все. Что тут добавишь? В жизни такое случается, такие чудеса творятся — только диву даешься.
1968.
Не надо возвращать мертвецов
(Перевод Г. Степанова)
Не срезайте для меня цветов
и не говорите, когда он утрет.
Кто теперь помнит о Самуэле?
Его убили, отняли у нас через двадцать лет после смерти. Кто это сделал и зачем? Зачем нужно было это делать, если он казался нам живее нас самих, живее, чем при жизни, в ту пору, когда звучала его гитара? Кто убил его, не совершив убийства, в этот дождливый день?
Тот, кто поступил так, убил в самом зародыше человеческое добро и человеческую мечту. И чтобы ничего похожего больше не произошло, мы расскажем вам все; конечно же понятно, мы это делаем, чтобы в сходных или подобных случаях люди не оказывались столь бездумными; зачем нужно было приносить труп человека, который жил в каждом из нас и в котором жила частица каждого из нас?
Да, так вот: мне было в те времена лет семь, а Самуэль был уже большой — высокий, черноглазый, с пышной шевелюрой. Сидит он, бывало, держит на колене гитару, левая рука поднята вверх, и пальцы бегают туда-сюда по грифу. У нас никто и понятия не имел о музыке и о том, как записывается мотив на бумаге. Хотя никто ни в чем этом не смыслил, все-таки, когда Самуэль перебирал струны гитары — а делал он это со всем удовольствием, — было так приятно его слушать, и главное, пока ты его слушал, вспоминались кто-то или что-то и становились ближе и понятнее.
И всем казалось, будто быки моста не только мощные, но еще и красивые, а бабочки, летающие над самой водой, веселые. И когда ты думал о ком-нибудь, например о Марии Селестине, то было ужасно обидно, что тебе так мало лет, и горько, что она пьет, и сама она воображалась другой: прежней Марией Селестиной, двадцатилетней, молодой, смешливой, милой и трезвой.