Сориано вдруг вскочил. Он выпрямился, заложив руки за широкий пояс, но взгляд Хуана тут же охладил его. Сориано осекся, проглотил слюну и покорно уселся на свое место.
На другой день, когда Хуан пошел с миской на кухню, Сориано показал мне сложенный вдвое
грязный клочок бумаги. Выцветший рисунок изображал пассажирский пароход, а вверху можно было разобрать: столько-то песо — проезд до Мехико и обратно.
— Что же ты вчера вечером сдрейфил? — спросил я.
— Сам не знаю, слова вдруг застряли у меня в глотке, — смущенно ответил он.
Мы разошлись по плантации сахарного тростника, густо заросшей сорняками. В то утро Сориано был на редкость молчалив. Мигель завел было разговор о табачной тле и способах ее истребления, но Сориано не принял участия в этом давнем и нерешенном споре. Вечером, когда солнце перевалило за крышу склада и мы курили, стоя в дверях барака, Сориано вдруг прорвало; опрокинув пинком корыто с куриным кормом, он закричал:
— Ну, уж сегодня я ему все выложу, черт меня побери, вот увидите!
Но в этот вечер загорелся тростник в Асте. Из усадьбы прискакал дон Карлос и велел идти на подмогу соседям. Мы отправились тушить пожар и провозились там всю ночь и утро. Днем нам дали отоспаться, и мы, как были, грязные и прокопченные, завалились в гамаки. Вот тогда-то Хуан и схватил простуду. Теперь, едва поев, он шел к гамаку и часами кашлял там до полного изнеможения. Понемногу, сами того не замечая, мы и думать забыли о том, чтобы уличить Хуана во лжи. По-прежнему мы беседовали, собравшись вокруг фонаря, но без Канделы в наших беседах не было ни складу ни ладу. Рассказав какую-нибудь историю, каждый невольно кидал взгляд на пустой ящик, где обычно сидел Хуан; никто уже не заикался, что надо было бы вывести его на чистую воду. И мы уныло обсуждали, как бороться с вредителями, особенно с табачной тлей. Но наконец Хуан выздоровел. Кашель, правда, все еще не оставлял беднягу в покое, но это лишь прибавляло остроту его рассказам. Хуан сдерживал кашель, пока не наступал самый захватывающий момент, тогда он задавал вопрос и изо всех сил кашлял, чтобы подольше протянуть с ответом. И тут однажды вечером он снова завел свое. От возбуждения даже вскочил, размахивает руками — так каждое слово и припечатывает:
— Вот это была маха так маха, отсохни у меня язык! Всем змеям змея. Спина в темных пятнах… Но стойте, стойте, дайте расскажу по порядку. Кроме солнца да звезд, ничего-то я там не знал, когда нанялся на работу. Это было у подножия Сьерра-Маэстра, в самой глуши. Знаете, лес такой, что на двадцать лиг[8] кругом неба не видно. Начали мы, значит, валить деревья. Мне досталась вековая акана — и втроем не обхватишь. Ну, взял я топор и — бах — первый удар, бах — второй, как вдруг чувствую — фу, дьявол! — горло сжимает что-то толстое и холодное… Эх, братцы, к сорока годам немало уж натерпишься страху, особенно ежели всю жизнь в бедности промыкался. Всякому это известно, но только в тот день понял я, что значит струхнуть не на шутку. Какое-то чудовище сдавило мне шею, да так, что у меня дыхание сперло, а глаза на лоб полезли. Хватаюсь руками за страшные тиски — они выскальзывают. Я все еще не пойму, что за черт в меня вцепился. Уж задыхаюсь, совсем изнемог и тут вспоминаю про нож за поясом. Сам не знаю, как нащупал ножны и еле-еле поднял руку, а рука словно каменная. Взмахиваю я ножом чуть повыше собственной головы, и змеиная — катится по земле. Меня так горячей кровью и обдало… А увидел я это страшилище с отрубленной головой — душа в пятки ушла. Кровь хлестала, словно вода из лопнувшей водопроводной трубы. Поглядели бы вы только на эту гадину! Ну и здорова же была, чертяка, ровнехонько сорок вар[9] оказалось, когда вытянули ее.
Хуан развел длиннющие костлявые руки в стороны и умолк. Сориано вскочил и набрал воздуху в легкие. Но Хуан смотрел на него в упор. От болезни он совсем отощал, только глаза горели по-прежнему. И хотя Сориано был уже на ногах и уже запасся воздухом, чтобы выпалить бог знает что, он так и не раскрыл рта. Тогда у меня мелькнула мысль, и я тоже поднялся.
— Может статься, мерка у тебя была неправильная, Хуан, — сказал я.
Он посмотрел на меня так же, как на Сориано: косматые брови сурово нахмурились, а глаза метали искры. Я выдержал, не моргнув, его взгляд, и тогда он перевел глаза ка Сориано и ответил:
— Что ж, может, и так.
— Наверное, в ней было от силы тридцать вар! — почти закричал Сориано, сам теперь вызывающе глядя на Канделу.
— И того меньше, — перебил, смеясь, Мигель, и все дружно расхохотались.
Хуан поднял голову, скрестил руки на груди и, обведя всех глазами, преспокойно сказал:
— Конечно, если хорошенько смерить, то, может, и не больше тридцати.
— Болтай, болтай! Скажи уж, и шести не будет, — перешел в наступление Сориано.
И тогда случилось то, что случилось. Хуан схватился за мачете и, занеся его над головой, прорычал:
— Кто скажет хоть на пол метра меньше — убью!
Все застыли на месте. Глаза Канделы налились кровью, а смуглая рука побелела — так стиснул он рукоятку мачете. Мы молчали. Хуан медленно опустил нож и сказал:
— Скоты вы, неблагодарные скоты, больше никто! — И, повернувшись спиной, исчез в темноте барака.
Сахарный тростник все рос, а полчища сорняков шли на него войной. Эта война и позволяла нам кое-как перебиваться во время «мертвого сезона», до начала сафры. Заработки были по-прежнему скудные, и по-прежнему все товары в лавке мы брали в долг. Порою по вечерам к нам в барак доносились из усадьбы звуки гитары — это играл управляющий. Но Хуан больше ничего не рассказывал. Он не покидал гамака, как во время болезни, а мы сидели у порога, перебирая в уме жалкие воспоминания, и украдкой поглядывали на пустующее место Хуана.
Однажды душным вечером пришел к нам дон Карлос и стал говорить что-то мудреное про звезды и луну. Под конец он сказал:
— А земля — шар.
— Да ведь она кажется плоской, как стол, — засмеялся Мигель.
Дон Карлос выпустил кольцо дыма и, повернувшись, чтобы идти в усадьбу, ответил:
— Многое кажется не тем, что есть на самом деле.
Никто больше не проронил ни слова, но на душе у меня стало как-то муторно. Я начал понимать, что рассказы Хуана тоже имеют отношение к звездам дона Карлоса, к таинственному миру вещей, которые кажутся не тем, что они есть. Этот мир живет другой жизнью, вне времени, вне наших забот и нашего барака. Думаю, и товарищи мои испытывали нечто подобное. По крайней мере, я помню — когда мы расходились, Мигель проговорил, ни к кому не обращаясь:
— Надо, значит, верить во что-нибудь красивое, даже если его и нет.
В ту ночь я никак не мог заснуть. Было свежо и тихо — лишь по временам вдали кукарекал петух, но часы шли за часами, а сон так и не смыкал мне веки. На рассвете я услышал, как у гамака Канделы раздался едва слышный умоляющий шепот Сориано:
— Расскажи нам что-нибудь сегодня вечером, Хуан. Пожалуйста.
— Вы подлые маловеры, — отрезал Хуан, не считая нужным понижать голос, как Сориано.
Но тот настаивал:
— Да брось! Что с нас взять? Сидим здесь сиднем, ничего дальше своего носа не видим. Но теперь мы знаем, что ты говорил правду.
— Теперь? Почему теперь?
— Ну, неважно… Видишь ли, вчера дон Карлос рассказывал нам про землю и про то, что есть на самом деле, хоть таким и не кажется.
— При чем тут я?
— Сам хорошенько не знаю, Хуан, но это как-то связано.
Я подслушивал их разговор и, затаив дыхание, ждал, пока Хуан согласится. Он должен был согласиться: недаром он Хуан Кандела, недаром подчинял себе наши души и вместе с нами ходил по земляному полу барака… Впрочем, я уверен, что и в богатом доме с паркетными полами, в любом уголке земли, завораживало бы волшебное слово Хуана Канделы.
1944.
Нино
(Перевод Э. Вольф)
Все пришли проститься с покойным. Дом был за деревней, далеко от последнего фонаря. Пришли даже капитан, алькальд и несколько солдат. Посреди комнаты стоял гроб, а в нем покойник с темно-фиолетовым лицом, как у всех, умерших от удушья. В комнате плакали женщины; в старом кресле спал, съежившись, босоногий мальчонка.