После таких слов Контино себе места по ночам не находит, мается — совсем его куманек бездушный стал. И словом не обмолвится, а сомнения проклятые, будто шипы, все сердце ему искололи. И вот однажды выбирал Контино поутру уголь из костра и, когда глянул с горы вниз, сквозь деревья увидел, как мулов Дамасо уводят солдаты сельской жандармерии. Бросился прямиком к другу и сразу все как есть узнал. «Давно уже носит он им кофе, — в слезах призналась жена, — да что там кофе: бумаги тайные и даже патроны». — «С каких пор, кума?» — «Как это началось, так и носит, Контино. Теперь вот солдаты пришли его убить, а он палить по ним стал да и ушел к бородачам».
И Контино в душе застыдился: «Ну, что ты на это скажешь?» В общем, спустился он с гор, проводил куму с ребятишками и опять остался один со своим углем, только издали поглядывал на сожженный дом кума.
Что теперь было делать Контино? Как ты думаешь? Ведь еще когда Дамасо его из больницы привез, не под силу ему стало возиться с тяжелыми бревнами и подолгу просиживать у большого костра в едком дыму. Никуда не денешься — приходилось рубить кустарник, ветки, лишь бы горело быстрее. Дамасо, правда, после того случая поставил для друга сарайчик у кофейных деревьев. Был он теперь под боком, пособить мог, если что, но Контино, поблагодарив, от помощи отказался. Договорились они все же, что и для угля найдется у Дамасо в поклаже место — можно будет возить на продажу заодно с его кофе. Только сейчас-то что делать в лесу одному, без друга и его мулов? А годы все бегут — вот ему уже и шестьдесят пять стукнуло. Да, старость не радость! Костлявая вон совсем обнаглела: не таится, дверь распахнула настежь, зайти, никак, собирается. Нет, пора взяться за ум и одно из двух — или спуститься с гор, или уйти к куманьку и бородачам воевать. Но ведь Дамасо так и не открыл ему свою тайну — думал, поди, что Контино будет в партизанском отряде обузой. Пожалуй, лучше все же сойти вниз, а их с кумом житье в горах, может, когда и припомнится вместе с теми байками, в которые сам не очень веришь.
Два голубя, как две стрелы, пронзили небо, и брат замолчал, провожая их взглядом; я снова прислушался к шуму: вверху — ветер, внизу — бегущая вода.
— В путь он вышел на рассвете, навстречу солнцу. Взглянул, как майоран и медовка пробиваются на пепелище, стиснул зубы и зашагал вниз по тропе.
Никто толком и не знает, когда это случилось, может, около полудня, может, часа в два, да только загородили ему дорогу: «Дамасо, стой, скотина!» Видишь, как оно обернулось — приняли Контино за другого, за куманька его. И еще такой крик подняли! Рассказывают, остановился он, поднял голову и принялся разглядывать солдат — то на одного посмотрит, то на другого. Потом снял с плеча котомку и бросил ее в сторону. Только на солдат он не просто глазел, а все пересчитывал их и приговаривал: «Пусть хоть эти пятнадцать думают, будто поймали моего кума». Теперь скажи-ка, что бы ты сам решил, если останавливаешь человека, называешь его по имени и он стоит спокойно, не отпирается? Мог ведь Контино сказать — он это, а вовсе не кум его. Разве не так? Мог-то мог, да не захотел. И, верно, не прошел еще у него страх, как почувствовал он на шее петлю. Но в эту минуту, должно быть, сказал себе: закрой глаза и не трусь. Потом, может, в ушах его отозвалась песня далекого погонщика мулов.
1979.
Угли
(Перевод В. Капанадзе)
Рассказывать очень трудно.
Не потому, что прошли годы.
Просто некоторые события минувших
дней обладают коварным свойством смещаться,
сдвигаться в ту или иную сторону.
Ему было давно за шестьдесят, и он медленно умирал.
Ни ноги, ни руки, ни плотно сомкнувшиеся веки ему уже не повиновались. Он перестал ощущать свое тело, и только сердце, что всегда существовало как бы само по себе, продолжало едва заметно биться.
И тогда жизнь, оказывая последнее сопротивление, мгновенно укрылась в его мозгу. И сразу нахлынули воспоминания. Они следовали бесконечной чередой, словно кадры стремительно разматывающейся киноленты, которая могла вдруг замедлить бег в любой точке пройденного им долгого пути.
И было среди них одно особенно тягостное, неотступное. Оно преследовало его всю вторую половину жизни.
Сейчас он видел все так ясно, что различал даже мелкие песчинки меж камней мостовой и подрагивающие листочки лавров на протянутых к небу ветвях.
В тот день, возвращаясь домой, он вдруг заметил посреди улицы свою дочку, она выбежала из дому вдогонку за змеем и пыталась ухватить оборванную бечевку. И тут же услышал, как мимо промчалась машина, заслонив от него фигурку дочери, а вслед за этим — душераздирающий визг тормозов. Он не успел даже крикнуть, ноги вдруг стали ватными, все внутри похолодело. Но это продолжалось лишь какое-то мгновение, потом он опять увидел девочку, которая в страхе метнулась обратно к дому.
Теперь-то умирающий хорошо знал, что внезапный переход от ужаса к счастью не обходится без нервного срыва. Вот почему он тогда бросился за дочкой, настиг ее у террасы и, не помня себя, занес над ней карающую десницу:
— Сколько раз говорить тебе, что на улицу выходить нельзя!
Сильный удар отбросил девочку к стене. Сейчас он вновь видел искаженное болью личико и даже слышал глухой стук головы о стену. Однако самое худшее ждало его вечером, когда жена, лежа рядом с ним в постели, сказала, не в силах сдержаться:
— Еще немного — и ты бы сделал то, чего не сделала машина.
Он ничего не ответил, только стиснул зубы и поклялся про себя: «Господи, если я еще хоть раз ее ударю, обещаю, что возьму раскаленный уголек и сожму его в руке!»
Дочка была совсем маленькая, когда это произошло. Ей только что исполнилось шесть лет.
С тех пор он жил с тяжелым грузом на сердце. Забудет ли? Сохранятся ли в душе дочери тягостные воспоминания? Или, может, когда-нибудь наступит медленное забвение и они бесследно канут в бездонный колодец памяти? И тогда останется лишь радостное желание расти и жить. Знать бы, когда это случится, если и в самом деле случится. Потому-то он и зависел теперь от ее глаз и пытался разгадать тайну по легкому подрагиванию губ.
И вот уже корни дерева взломали цемент тротуара и дочка догнала в росте свою мать, а он все еще томился в неведении.
Однажды вечером жена, оторвавшись от шитья, повернулась к дочери:
— А помнишь, когда ты была маленькая, тебя чуть не сбила машина?
Впившись глазами в дочь, он жадно ждал ответа. Девушка отрицательно покачала головой:
— Тебе это не приснилось, мама?
Воспоминание озарило немыслимой улыбкой лицо умирающего. Наверное, он желал бы удержать его до последнего мгновения.
Но лента снова стремительно завертелась, и перед ним, словно высвеченные из мрака, замелькали новые, теперь уже более приятные картины. Ему вспомнилось, что говорили о своих детях люди и как он, когда заходил об этом разговор, неизменно повторял одну и ту же фразу: «Я поклялся однажды, что сожгу себе руку, и больше никогда ее не ударил».
Старые часы на здании муниципалитета пробили шесть раз, но для него времени уже не существовало. За окном больницы стало светать, когда его посетило новое видение: парусиновая безрукавка, обнаженные мускулистые руки, по локоть погруженные в белую пшеничную муку. Он месил тесто, когда хозяин пекарни подвел к нему председателя благотворительного общества, и тот сказал: