— Извините, — поинтересовался Ворохов, — а как вам удалось сделать запись? Заключили контракт с какой-нибудь фирмой?
— Ну что вы! Кирилл Ильич помог. Незаменимый человек, знаете ли. Подлинный меценат!
«Вот тебе на! — подумал Ворохов. — Судя по всему, „мечтатели“ не только книжки почитывают. Не удивлюсь, если завтра окажется, что они покровительствуют еще и художникам, театральным актерам, танцовщикам, а может, даже фокусникам или чечеточникам. Всем творческим личностям, одним словом. Аи да Кирилл Ильич, аи да конструктор! Крутить такие дела и ни разу не засветиться ни в газетах, ни на экране! Такой скромник? Нынешним богатеньким „благодетелям“ это не свойственно, они хотят, даже требуют, чтобы о их щедрости трубили во все трубы!»
Гудков скрылся за дверью второй комнаты, по вскоре выскочил оттуда и устремился на кухню.
В зале раздалась музыка. Впрочем, музыка ли? На фоне таинственных шорохов почти ежесекундно слышался певучий звон, как будто под потолком, то и дело сталкиваясь, невесомо парили тысячи крошечных хрустальных шариков. Затем зазвучала скрипка. Вывела несколько чистых нот и смолкла, словно зарождающуюся мелодию поглотила некая аморфная среда. Потом несколько раз пытались запеть духовые, но и их голоса быстро захлебывались.
Ворохову захотелось встать и уйти… «Я так и думал… Авангард! Как раз то, что вызывает у меня колики. Не понимаю я этих господ, честное слово, не понимаю! Берут великолепные инструменты и вместо того, чтобы заставить людей упиться волшебством, создают какофонию, в которую случайным образом вплетают более или менее осмысленные музыкальные фразы. Потом смакуют свои творения с кучкой других таких же фанатиков, а прочей аудитории высокомерно говорят: „Что поделать, не до-росли-с!“
Кое-кто, правда, и самого Ворохова называл авангардистом, но он всегда открещивался от такого определения. «Я обычный писатель, избравший несколько необычную тему», — как правило, говорил Андрей.
Ворохов взглянул на Марго и поразился: она слушала с величайшим вниманием, как будто ожидала, что нудятина вот-вот кончится и зазвучит нечто величественное, равное по меньшей мере бессмертной оде «К радости». Андрей пожал плечами. «Ладно, — подумал он, — наберемся терпения. Если Марго проявляет интерес к этому бреду, значит, в нем все же определенно что-то есть».
Вскоре он понял, что не ошибся. Музыка постепенно менялась, в ней все чаще попадались куски, претендующие на какую-никакую мелодичность. Ворохову представилось, как неведомый скульптор бродит среди бесформенных каменных глыб, медленно, но верно превращая их в изваяния — еще грубые, примитивные, как истуканы с острова Пасхи. Но со временем он набьет руку, его движения станут точными, уверенными, и миру явятся новые шедевры.
Незаметно появился ритм — глухие медленные удары, как будто далеко-далеко в мрачной пещере за семью дверями билось чье-то исполинское сердце. Шорох струнных то усиливался, то затихал. Пару раз возникала меланхоличная мелодия, и ее по очереди перепевали все деревянные духовые — от флейты-пикколо до фагота. Задумчиво басили тубы, перекликались валторны, громогласно заявляли о себе трубы и тромбоны.
И все же звуки, раздающиеся из колонок, никак не сливались в единое музыкальное полотно. Одну тему сменяла другая, но без какой-либо внутренней логики, и все это в целом наводило на мысль о лоскутном одеяле, причем клочки ткани, разного цвета и фактуры, постоянно топорщились, грозя оторваться. Держались они, похоже, только на честном слове и проходящей через все лоскуты суровой нити ритма. Однако — странное дело! — сочинение Гудкова уже не вызывало у Ворохова отрицательных эмоций. Была здесь, при кажущемся сумбуре, какая-то изюминка, некая закономерность, которую Андрей подсознательно уже угадал, но еще не мог выразить словами.
И вдруг он понял. Музыка, которую любил слушать Ворохов, ассоциировалась у него с поступательным движением. Вперед и выше! Наиболее показательными в этом смысле ему представлялись стремительно летящие моцартовские аллегро. В произведении Леонида Сергеевича, как ни удивительно, движение тоже было, но… по спирали! Да-да, именно так! Разнородные музыкальные фрагменты сразу начинали «дружить», стоило представить, что они следуют друг за другом не по очереди, подобно костяшкам на счетах, а в более сложном порядке.
У Ворохова захватило дух. Догадавшись, в чем фокус, он как-то сразу, почти мгновенно, научил свой мозг расставлять возникающие из хаоса мелодии по местам, которые отвел им этот гениальный безумец Гудков. Гениальный? Бесспорно. Теперь в этом не оставалось никаких сомнений. Безумец? Может быть. Впрочем, и пушкинский Сальери называл Моцарта безумцем.
Даже не задумавшись о том, уместно ли вот так, с ходу, причислять никому не известного провинциального сочинителя к компании великих, Ворохов наконец-то «упился волшебством». Да, это была сильная вещь! Если бетховенскую «Аппассионату» вождь пролетариев всех стран называл нечеловеческой музыкой, то о симфонии Гудкова следовало сказать «неземная».
Раньше Ворохов просто наслаждался музыкой как сочетанием нот, не пытаясь пробудить в себе зрительные образы, которые она якобы должна навевать. «Утро» Грига, например, вовсе не ассоциировалось у него с утром. Но на этот раз все было по-другому.
Ему представилось, как в растянувшейся на миллиарды лет ночи, слегка подсвеченной огоньками других галактик, плывет гигантский звездный остров. Трудно поверить, но это — живое существо, бесконечно чуждое людям и в то же время такое понятное! Пылающее нестерпимым жаром «сердце» — ядро мерно пульсирует, гоня «кровь» по спиральным рукавам, унизанным целыми гроздьями изумительных самоцветов — желтых, голубых, оранжевых, багрово-красных… Галактика медленно вращается, рассекая тонким, почти призрачным краем черную плоть погруженной в спячку Вселенной.
Спиральные ветви… спиральная музыка… все развивается по спирали… конца не будет… мироздание вечно!
В зал очень тихо, чуть ли не на цыпочках, вошел Леонид Сергеевич. Молча вручил Марго и Андрею по чашечке кофе, затем принес еще одну чашечку себе и присел с нею прямо на груду папок где-то в углу комнаты.
А музыка продолжала творить, гудела. Когда гудели басы, Ворохов видел перед собой расползающуюся, как старая пыльная паутина, клочковатую туманность, пронзительные звуки трубы высекали из мрака ослепительные звездные скопления, бархатистый голос виолончелей срывал Андрея с места и отправлял в неторопливый полет вдоль одного из витков спирали. Но тут оркестр взрывался оглушительным tutti, и все частности мгновенно исчезали — перед глазами вновь вращалось слепленное из миллиардов светил галактическое колесо.
Удивительнее всего было то, что сознание Андрея как бы раздвоилось. Один Ворохов, покинув опостылевшую Землю, устремился в глубины космоса, на стук галактического «сердца», как мотылек на пламя свечи. Второй по-прежнему восседал в кресле и пытался взвесить происходящее с ним на весах здравого смысла.
«Это не может быть совпадением, — думал он. — Никогда не поверю, что буквально бок о бок могут жить два не знакомых даже человека, которые пишут абсолютно об одном и том же, только один буквами, а второй — нотами! Нет, сдается мне, что музыка Гудкова универсальна. Я, фантаст, воспевающий цефеиды и квазары, слышу в ней пульс Вселенной, а какой-нибудь алкаш дядя Гоша… Что же он слышит? Неужели бульканье водки, наполняющей граненый стакан? Тьфу, мистика какая-то. Так не бывает. Музыка — не доллар, нельзя одной симфонией угодить всем. Да и насчет дяди Гоши, признаться, я загнул. Сам-то поначалу никак не мог „въехать“ в эту музыку, а для большинства моих соотечественников даже мазурка Шопена — все равно что дифуравнение для первоклассника. Им подавай каких-нибудь танечек, манечек, женечек, коленек — блестящих, хрустящих, шуршащих, изливающих в публику тонны словесной патоки, положенные на стандартные мотивчики из двух-трех нот. Впрочем, я отвлекся. Интересно, а что видит Марго? Готов поспорить, что не звездную карусель!