По местному обычаю разлили в пиалы. Выпили.
— Не пиши! — вдруг выдохнул он.
— Что «не пиши»? — я был ошарашен.
— Об Османове не пиши!
Вот так редактор! Если бы я жаждал писать об Османове — был бы возмущен до глубины души.
— Почему? — только выбулькнул я.
— Потому что не знаешь! — он набрал силу и решимость. — Что ты знаешь о нем?
— Ничего.
— Вот именно. Я тебя и привез в самое лучшее место, потому что уважаю. Если б этот вертопрах поехал (догадался все-таки), разговаривать бы не стал. А ты серьезный. Как писать можно, не зная ничего? Это Мостричу вашему все равно, на какой пробор причесать — налево, направо, — но у тебя ж совесть есть!
— Есть! — пытаясь приподняться, пробулькал я.
— А он город выстроил! Сплошной мрамор! Кто-нибудь другой смог бы это?
— Н-нет! — я уверенно качнул головой.
— То-то! — кивнул Камиль. — Ну, давай!
Мы приняли еще по пиале. Камиль вдруг подкатился ко мне, прильнул губами к уху:
— А потом — он же дурак был!
— Как? — я в испуге откатился.
— Так. — Камиль уверенно кивнул. — Я же с детства его знал. С моего детства. Дурак! Часто заходил к нам во двор — с родителями моими дружил, из одного рода мы! — это было сказано гордо. — И сколько раз приходил, столько спрашивал: «Как учишься? Учись хорошо!» Причем одно и то же говорил, когда мне три года было, — где я мог учиться, и когда тринадцать... Дурак! Ну, будешь писать?
— Нет! — твердо ответил я.
— Хороший человек!
Он сделал чайханщику какой-то знак. Все бы редакторы были такими! Мы осушили еще по пиалушке. Но дело не в этом. Выпили немного, можно сказать, что свои принципы (в данном вопросе) я даже не пропил, а проел. Да их и не было, к счастью. Это у Моти принципов навалом, а у меня мало. Я погрузился в блаженство. Камиль, удовлетворенный победой, закрыл глаза. Вдруг компрессор прервал грохот, а вместе с ними удушливую струю. Вот теперь тут действительно замечательно!
Подошла Ляля, уже осмотревшая по нескольку раз все достопримечательности в округе. Мы с Камилем лежали, булькая, как два бурдюка.
— Работаете?
— Да! — с достоинством выговорил я, пытаясь встать.
Чтобы слегка размяться, освежиться, мы с Лялей пошли по близлежащим холмам.
— Ослик! — радостно закричал я.
Ляля со вздохом повернула обратно. Камиль уже снова сидел на помосте, и чайханщик гордо демонстрировал ему огромные колбасы, свисающие через край таза... Символика была откровенной.
— Казы! — подтвердил наши ассоциации Камиль. — Из чувственной молодой кобылки мясо прокручивается! — после того как он сделал важное дело, зарубил вредную книгу, его потянуло к порокам. — Жена мне говорит: когда казы с друзьями кушаешь — домой лучше не приходи, опять всю ночь мучить будешь! — Камиль гордо улыбнулся.
Ляля криво усмехнулась: «Испугали!» — и ушла. Она не стала восклицать: «Или я, или это!» Она все перечувствовала и поняла. Конечно, мой ответ — всегда «это», как бы не было порой горько и тяжело. «Это» может быть круглым и быть овальным, гладким и шершавым, вечным и секундным, восхитительным и отвратительным, видимым и невидимым, но всегда для меня важней будет «это», а не «она». «Это» я ей уже говорил. Такая работа.
После казы, тяжело покачиваясь, я нашел Лялю в домике за автобазой, предназначенном для гостей. Мы открыли окно. Холмы сделались уже фиолетовыми. Вдали поднимались какие-то марсианско-серебристые купола. Вдруг громкий шорох под окнами заставил нас вздрогнуть: еж схватил змею, она колотилась, но еж все больше и больше заглатывал ее и, видимо пожадничав, стал задыхаться. Погибали оба: и змея (конвульсивно дергалась) и еж (мутнея глазами, затихал).
Ляля рванулась. Я схватил ее. Теперь уже в комнате мокрый встрепанный еж жадно доглатывал змею: поднимал ее толстое блестящее тело, яростно тряс, заставляя исторгнуть яд, который слаще меда. Змея еще мощно билась, еж все глубже заглатывал ее, но они уже умерли. Все!