Она посмотрела, улыбнулась, отобрала ручку и подписала: «Где?»
Больше всего мне в ней нравилась эта чертовщинка, это внезапное светлое озорство. Но тогда-то, честно говоря, я испугался. Представив себе неудобства, беспокойство, волнения. Живой жизни испугался. Стал вдруг представлять почему-то, как меня лишают премии. Почему-то решил, что за это лишают премии.
И при первом же случае отвалил в Москву.
И вот живу в этой душной, пыльной квартире на окраине, усталый, со свинцовым вкусом во рту от плохой местной воды.
Пришло от нее одно письмо. Только я и понял из него, что уезжает она в отпуск в Гурзуф.
...Троллейбус на ходу позвякивает, брякает. Это мука — ездить в троллейбусах. Как увижу что-нибудь такое, что впервые увидел у нее, сразу вздрагиваю. Будто у других этого быть не может.
Вот сидит женщина, выложив в проход тяжелые, еще не загоревшие ноги, с мутными синячками-звездами. Ноги мелко трясутся.
А как волнует передняя часть ступни, щели между пальцами, уходящими в туфлю. Иногда пальцы немного не влезают, изогнувшись, теснятся у входа, где покраснев, где побелев. А сейчас, когда ступня напряглась, у начала пальцев вдруг вспыхивает веер тонких косточек.
Встала.
Задняя, тугая, напряженная часть ноги в постоянных красноватых мурашках. Пошла, стукая босоножками. Пятка, белая, как бы выжатая ходьбой, снизу плоская, темная, и по краю ее, по острой грани, полукругом — желтоватая цепляющаяся корочка.
И так я носился по городу, и она все напоминала о себе, и в такой ужасной форме напоминала!
Когда я вернулся, с ней мы почти уже не расставались. На все махнули рукой. А-а-а! Встречались по разным комнатам, у друзей. Каждый день.
Я уже понимал, что далеко мы зашли за обычный флирт. Однажды пришли мы к другу Пете. Пустил он нас с ужимками, подмигивал, палец за ее спиной поднимал, а потом в соседней комнате работал. И вдруг, когда она вышла на минутку, появляется в дверях:
— Слушай... ты тут... за стеной... таким голосом разговаривал... Никогда такого не слышал. Я, пожалуй, уйду.
Скоро она вошла, я что-то очень ей обрадовался, разговорился.
— Знаешь... поначалу я все ждал, что все изменится... Думал — не может же так продолжаться? Думал — или замуж ты за меня выйдешь, или прогонишь. И вот, гляжу — ничего как-то не меняется. Ведь мы же не назло ему, верно? Самое это последнее дело, когда что-то делается исключительно назло. Можно только от избытка жизни... Это проще всего — сказать: «Нет», — и все. Но я думаю, не в этом дело. Вот наш хозяин, этой комнаты, много прекрасного в себе задавил, оттого что все сдерживался, ходу себе не давал. Слишком сильная воля оказалась... Вот, смейся. А нам все хорошо, и даже лучше. И все правильно, когда хорошо. А разврат — это когда плохо. Вот я и думаю... Так. Может, и мне снять часть одежды?
— Конечно. Давно пора.
Однажды мы шли с ней по улице.
— Да, — вдруг сказала она, поднимая голову. — Володька вчера: «Все, я решил... Перехожу в коммерческий джаз. Буду халтурить, деньги зарабатывать. Купим диван-кровать. И заживем не хуже людей. Но и не лучше».
«Надеюсь, он этого не сделает», — подумал я.
— Ехала к тебе в автобусе, — говорила она, — и вдруг так меня закружило — чуть не грохнулась! Все, больше ждать нельзя... Да, кстати, надо ему позвонить, мало ли что...
Она озабоченно вошла в будку, но вышла оттуда, улыбаясь.
— Вот балда! Поднимает трубку и хриплым басом: «Уеззз!»
Мы шли, усмехаясь. И он, наверное, тоже сейчас еще усмехался, и так мы все трое веселились, что, если разобраться, было в нашем положении довольно-таки странно.
И вот уже садится солнце. Пронзительно зеленая холодная трава. Розовая неподвижная вода в каналах. Белые крупные ступени.
И она. Волосы стянуты назад, слегка натягивают лицо.
Все происходило на третьем этаже, в здании какой-то больницы, но почему-то на чьей-то частной квартире.
Открыла сухонькая старушка, с маленькими, шершавыми, крепкими кулачками.
— Ну ты напугала меня, Ирка! Это ж надо — в час ночи позвонить! Хорошо Ленька, сын над диссертацией засиделся, разбудил!
Они вдруг захихикали. И я с изумлением смотрел на них обеих. А старушка, разговаривая, быстро вынимала из сумки блестящие инструменты, что-то кипятила, надевала белый халат...
Я вышел на кухню, сел на высокий цветной табурет.
Я слышал их разговор, бряканье инструментов, и вдруг начались крики, громкие, надрывные. Я и не представлял, что можно так кричать.... Потом старуха сидела на кухне и курила огромную папиросу.