XIII. (44) Пусть же будет нерушим этот закон дружбы: ничего бесчестного не просить у друзей и ради них не делать; не ждать, когда вас призовут, а самим помогать им от души и без промедленья; давая совет, не бояться быть независимым и прямым. Пусть не будет в дружбе ничего весомее доброго совета друзей, пусть образумят они нас своим влиянием, высказавшись открыто, а если надо, и резко, мы же станем им повиноваться. (45) Но ведь есть люди — и я даже слышал, будто в Греции их считают наставниками мудрости, — которые утверждают весьма странные, на мой взгляд, вещи; впрочем, там кудрявыми словесами умеют доказать вообще все что угодно. Главное, полагают они, избегать чересчур многочисленных дружеских связей, дабы одному не приходилось беспокоиться за многих; каждому, дескать, с избытком хватает своих дел, и ввязываться в чужие — значит только брать на себя лишнюю обузу; дружба лучше всего, если она как поводья: когда надо — натянул, когда надо — отпустил; для счастливой жизни, мол, нужнее всего спокойствие, а им-то и невозможно наслаждаться, если будешь терзаться за всех. (46) Впрочем, есть, говорят, и другие, которые судят совсем уж как дикари (о них я мимоходом недавно упоминал), будто дружбы надо искать ради защиты и помощи, а не ради приязни и любви. Выходит, в ком меньше твердости души, мужества, силы, тот и должен больше всех добиваться дружбы; женщинам, получается, следует искать в ней опоры скорее, чем мужчинам, нищим — скорее, чем состоятельным, горемычным — скорее, чем счастливым. (47) Вот уж мудрость так мудрость! Лишить жизнь дружбы — все равно, что лишить вселенную солнца, ибо ничего не дали нам боги ни лучше, ни светлее и радостнее. И что это за спокойствие такое? На взгляд оно, может, и привлекательно, да на деле отвратительно, и по многим причинам. Нелепо ради того, чтобы избавить себя от забот, не браться за достойное дело или, раз взявшись, от него отступиться. Если избегать тревог, придется отказываться и от доблести, которая презирает и ненавидит все ей противоположное, — а это непременно влечет за собой и волнения и тревоги; честность отвергает коварство, воздержность — вожделения, мужество — трусость, и каждый замечал, как сильно удручает несправедливость справедливых, нерешительность — решительных, наглость — скромных. В этом — повторяю — и состоит свойство совершенной души: радоваться добрым делам и страдать от злых. (48) Вот почему, если ведома душе мудреца скорбь, — а ведома она ему бесспорно, иначе пришлось бы полагать, будто из груди его вырвано с корнем все человеческое, — зачем же изгонять из нашей жизни дружбу во избежание горестей, с нею сопряженных? Отнимите у души способность волноваться, и какая же останется разница между человеком и не то что скотом, а бревном, камнем, любой вещью? Не след нам прислушиваться к тем, кому гражданская доблесть представляется бесчеловечной и жесткой, как железо. Как в разных других обстоятельствах, так и в дружбе бывает она и легкой и податливой, то как бы растворяется в удачах друга, то как бы твердеет от его бед. Страх, который часто приходится испытывать за друга, не стоит того, чтобы из-за него изгонять из жизни дружбу, точно так же, как не стоит отвергать доблесть из-за трудов и забот, от нее неотъемлемых.
XIV. Дружба возникает, как я уже говорил, когда, обнаружив в другой душе честность и благородство, душа, одержимая такими же чувствами, устремляется и приникает к ней, так что обе сливаются воедино — тут-то и рождается сердечная привязанность. (49) Не глупо ли ценить почести, славу, дома, наряды, внешность — и не ценить того, в ком душа исполнена доблести, в ком наша любовь может встретить ответную любовь? Нет ничего радостнее, как платить за приязнь — приязнью, за пылкое чувство — чувством столь же пылким, за услугу — услугой. (50) Ну, а если, — как справедливость того и требует, — признать, что в мире вообще нет тяготения более могучего, чем то, которое влечет к дружбе сходные натуры, нельзя будет не согласиться с очевидной истиной: достойные люди всегда отличают достойных, видят в них как бы родных и в своем стремлении сблизиться с ними подчиняются самой природе. Ибо что, как не природа, заставляет все жадно стремиться к себе подобному? А значит, Фанний и Сцевола, несомненно, по-моему, вот что: приязнь достойных друг к другу — это своего рода неизбежность, именно в ней — природой созданный росток дружбы. Эта благожелательность, однако, простирается и на весь простой люд, ибо гражданская доблесть не бывает ни бесчеловечной, ни равнодушной или надменной; она опекает целые народы и ведет их к благу, чего никак не могло бы быть, если бы она брезгливо держалась вдали от толпы. (51) Те же, кто прикидываются друзьями ради выгоды, по-моему, убивают всю прелесть дружбы. Ведь сладость ее — не в выгодах, которые она может доставить, а в самой дружеской привязанности, и помощь друга радует тем, что доказывает, сколь горячо его чувство. Полагать же, будто к дружбе стремятся от бедности, тем более неверно, что на поверку друзьями, самыми щедрыми на благодеяния, оказываются как раз те, что меньше всего нуждаются в чужом заступничестве, в чужих богатствах или доблести — этой главной опоре в жизни. Впрочем, я не знаю, так ли хорошо, чтобы друзьям не было в нас нужды. Ведь если бы Сципиону ни разу, ни на войне, ни дома, не понадобился мой совет и моя помощь, как же тогда проявилась бы вся сила нашей привязанности?.. Как бы там ни было, ясно одно: не стремление к пользе порождает дружбу, а дружба приносит пользу с собой.
XV. (52) Не надо поэтому слушать людей, потонувших в наслаждениях, когда они берутся рассуждать о дружбе, а сами ни в жизни ее не изведали, ни разумом не постигли. Да скажите мне, ради всего святого, неужели найдется человек, который согласится жить в богатстве и проводить дни во всяческом довольстве, но притом и самому никого не любить, и ответной любви не знать? Так ведь живут одни тираны — не ведая ни доверия, ни любви, без близких, на которых можно бы положиться, — живут жизнью, полной тревог и подозрений, где нет места дружбе. (53) Можно ли полюбить того, кого сам боишься или подозреваешь, что он боится тебя? Тиранов до поры до времени обхаживают, разыгрывая преданность, но лишь утратив власть — что почти всегда и случается, — понимают они, сколь нищи друзьями. Рассказывают, будто в изгнании Тарквиний сказал, что он научился отличать истинных друзей от ложных только теперь, когда уже не в силах воздать по заслугам ни одним, ни другим. (54) Удивляюсь, как при его высокомерии и жестокости он вообще мог иметь хоть каких-то друзей. И как ему не дал их приобрести злобный нрав, так другим властителям мешает обзавестись верными друзьями их могущество. Фортуна не только сама слепа, но и ослепляет каждого, кого заключит в объятья. Пресыщенность и своеволие почти лишают таких властителей разума, и нет людей нестерпимее безумцев, осыпанных случайными милостями судьбы. Иногда можно наблюдать и другое — человека, прежде доброго и простого в обхождении, неограниченная власть, высокое положение, удача делают непохожим на самого себя. [С презрением отказывается он от старых друзей и опрометчиво ищет новых.] (55) Не глупо ли, обладая богатством, талантами, могуществом, стремиться нахватать побольше коней, слуг, роскошных одежд, драгоценных сосудов — всего, что добывается за деньги, и не стараться обеспечить себя самым, если можно так выразиться, драгоценным и прекрасным достоянием — друзьями? Накапливая все это, такие люди даже не знают, для кого они копят, ради кого трудятся, ибо среди им подобных все переходит к тому, кто одолеет остальных. Лишь дружба принадлежит нам одним, надежно и прочно. И даже если удастся человеку сохранить блага, как бы поднесенные ему в дар Фортуной, все равно жизнь, духовно не облагороженная и не ведающая дружбы, радости принести не может. Впрочем, довольно об этом.