(148) Вы видите, что римских граждан скопом бросали в каменоломни, вы видите, что в гнуснейшем месте томились толпы ваших соотечественников. Теперь вы ищете записей, куда вышли они из этих мест? Не трудитесь: их нет. Неужели все умерли своей смертью? Если б Веррес стал выгораживать себя подобным образом, никто бы ему не поверил. Ибо в этих списках есть помета, которой наш беспутный невежда никогда бы не сумел понять: edikalothesan! а у сицилийцев это означает: казнены, убиты.
LVIII. (149) Если бы какой-нибудь царь, иноземное государство, народ поступили бы так с римскими гражданами, неужто мы не отомстили бы всенародно, неужто не пошли бы на них войной? Могли бы мы оставить неотмщенным и безнаказанным оскорбление и обиду имени римлянина? Вы ведь знаете, сколько войн и какие войны предпринимали наши предки, если были обижены римские граждане, задержаны судовладельцы, ограблены купцы. Я готов не роптать на задержание, не жаловаться на грабеж; но забрав и суда, и рабов, и товары, ты бросил купцов в тюрьму, ты убил в тюрьме римских граждан — вот в чем я тебя уличаю! (150) Если бы о стольких жестоких казнях римских граждан я говорил не здесь, среди множества римлян, не перед сенаторами, избраннейшими в государстве, не на форуме римского народа, а среди отдаленных скифов, я и в них растрогал бы варварские сердца, — потому что величие римской власти, достоинство римского имени таковы, что нет на свете племени, чтоб показалась ему дозволенной такая жестокость над нашими соотечественниками. Так могу ли я подумать, будто есть еще тебе спасенье и прибежище, когда вижу я тебя в руках сурового суда, в кольце нахлынувшего римского народа? (151) Нет, не может этого быть, но если ты и исхитришься выпутаться, и уйдешь из сетей, то, клянусь богами, попадешь в тенета еще крепче, и опять не кто иной, как я, только с еще более высокой трибуны, обрушусь на тебя и уничтожу.81
Если даже я и согласился бы принять его оправдания, то как бы эти лживые оправдания не погубили его вернее, чем мое правое обвинение. Чем оправдывается Веррес? Он говорит, что хватал и казнил беглецов из Испании. Но по чьему поручению? по какому праву? по чьему примеру? и как ты смел? (152) Разве мало таких людей и здесь, на форуме, в басиликах, — но никто из нас об этом не тревожится. Исход любых гражданских смут, безумств, напастей или бедствий для нас не тяжел, если удается сохранить жизнь для уцелевших. Только Веррес, этот предатель своего консула, перебежчик в свое квесторство, расхититель казенного имущества,82 так увлекся своею властью, что казнил жестокой и мучительной смертью, стоило им попасть в Сицилию, тех людей, которых и сенат, и народ, и магистраты допустили и на форум, и на выборы, и в столицу, и во все концы отечества. (153) Разве мало бывших воинов Сертория после гибели Перперны приходило к Гнею Помпею,83 полководцу прославленному и доблестному? И как старался он сохранить их жизнь! как готов он был всем гражданам-просителям протянуть в залог верности свою непобедимую руку и явить надежду на спасение! И что же? На кого они подняли оружие, у того нашли прибежище; а у тебя, кто никогда ничего не сделал для отечества, ожидали их лишь пытки и смерть! Нечего сказать, хорошее ты себе придумал оправдание! LIX. Право, я был бы только рад, если бы суд и народ больше поверили твоему оправданию, чем моему обвинению, — если бы сочли тебя врагом испанских беглецов, а не купцов и корабельщиков. Ведь мое обличение говорит лишь о твоей безмерной алчности, а твоя защита свидетельствует поистине о каком-то бешенстве, лютости, неслыханных жестокостях и чуть ли не новых проскрипциях!
(154) Но нельзя мне, судьи, нельзя воспользоваться этим преимуществом. Ведь сюда пришли все Путеолы, на этот суд во множестве стеклись купцы, богатые и уважаемые люди, и все они заявляют: это их товарищи, их отпущенники, их соотпущенники были ограблены, были закованы, были частью удушены в тюрьме, частью обезглавлены на плахе. Убедись же, как я справедлив к тебе! Когда я выведу свидетеля Публия Грания, когда он скажет, что его отпущенники были у тебя обезглавлены, когда он потребует свой корабль и груз, попробуй опровергнуть его: я не стану его поддерживать, я примкну к тебе, помогу тебе; докажи лишь нам, что это люди Сертория бегут из Диания и занесены в Сицилию. Только этого мне и надо, — ибо не найти и не выдумать поступка, который заслуживал бы более суровой кары! (155) Если захочешь, я вновь призову римского всадника Луция Флавия, — ведь при первом слушании дела ты ни одному свидетелю не задал ни одного вопроса: то ли по своей новообретенной мудрости, как говорят твои защитники, то ли от сознания вины и неопровержимости моих свидетелей, как это ясно для всех. Если хочешь, пусть этого Флавия спросят: кто такой был Луций Геренний? По словам Флавия, у Геренния была в Лептисе меняльная лавка; в Сиракузах больше ста римских граждан знали его, ручались за него, со слезами заступались за него, — ты же на глазах целых Сиракуз отрубил ему голову. Я хочу, чтобы ты опроверг и этого моего свидетеля: покажи и докажи, что и Геренний воевал у Сертория!
LX. (156) В самом деле, что сказать о тех, кого с закутанными головами выводил ты вместе с пиратами на казнь? Что это за подозрительная предосторожность? Чего ради ты ее выдумал? Или это крики Луция Флавия и других о Луции Гереннии смутили тебя? Или достоинство Марка Анния, всеми уважаемого человека, внушило тебе страх и осмотрительность? Это он ведь заявил здесь, что тобою был казнен не безвестный чужеземец, но римский гражданин, уроженец Сиракуз, знакомый всем римским гражданам в городе. (157) Эти крики, жалобы, общие толки сделали расправы Верреса не мягче, но хотя бы осторожней: он велел перед казнью закутывать римским гражданам голову, хотя казнил их открыто, потому что, как сказал я, народ требовал на казнь пиратов по самому точному счету. Вот каково было римскому люду в твое преторство, вот как им торговалось, вот как охранялись их права и жизнь! Разве мало грозят купцам превратности судьбы, чтобы еще давили их страхом в наших же провинциях наши же наместники? Для того ли близкая нам и верная Сицилия населена лучшими людьми и преданнейшими союзниками, исстари радушными к римским гражданам, чтобы люди, плывшие из Египта или дальней Сирии и всюду встречавшие меж варваров почет и уваженье к римским тогам, спасшись от коварства пиратов, избежав в пути бурь и непогод, на пороге желанного возвращения погибали бы в Сицилии на плахе?
LXI. (158) После этого всего как мне, судьи, повести теперь рассказ о Публии Гавии из Консы? Где взять мощь голосу, силу словам, скорбь душе? Скорбь моя со мной, но немалый нужен труд, чтобы слова были достойны этой скорби и ее предмета. Преступление на этот раз таково, что, впервые услыхав о нем, я думал было обойти его в своей речи: я знал, что это правда, но не думал, что ей можно поверить. Но слезы римских граждан, занимавшихся торговлею в Сицилии, но свидетельства достойных жителей Валенции и целого Регия, но показанья стольких римских всадников, случившихся в Мессане, дали мне уже при первом слушании стольких свидетелей, что никто уже не может сомневаться в сделанном. (159) Как же быть мне теперь? Столько долгих часов говорю я об одном и том же — о бесчеловечной жестокости Верреса; столько сил положил я на то, чтобы достойными преступника словами описать иные его дела, не пытаясь даже удержать ваше внимание разнообразием обвинений, — где же мне найти теперь слова, чтобы сказать об участи Публия Гавия? Видно, мне осталось лишь одно: предоставить делу самому говорить за себя. Ибо дело таково, что ни мое бессильное красноречие, ни чье угодно иное не понадобится для того, чтобы зажечь ненавистью ваши души.
(160) Публий Гавий, житель Консы, о котором я говорю, был один из римских граждан, брошенных Верресом в тюрьму, но сумел бежать из каменоломен и достичь Мессаны. Видя перед собой Италию и стены Регия с его римскими гражданами, словно возрожденный из предсмертного мрака светом свободы и дыханием законности, он с обидой стал рассказывать в Мессане, как его, римского гражданина, бросили в тюрьму; но теперь-то путь его ведет прямо в Рим, и они там с Верресом еще встретятся, когда тот вернется из Сицилии.