Выбрать главу

LXVII. (171) Если бы я захотел обратить свои стенания и жалобы не к римским гражданам, не к друзьям нашего народа, не к тем, кому хоть знакомо имя римлянина, и не к людям даже, а к диким зверям, и не к зверям даже, а к скалам или утесам безлюдной пустыни, то и эти немые, неживые слушатели содрогнулись бы пред столь невероятною жестокостью. Но сейчас, когда я говорю перед сенаторами римского народа, блюстителями законов, суда и права, я не сомневаюсь, что достойным того смертного креста будет признан лишь вот этот римский гражданин, — все же прочие римские граждане навеки избавятся от этого страха. (172) Только что мы все не сдерживали слез о незаслуженной и горькой гибели навархов и по праву скорбели о бедствиях невинных союзников, — что же делать нам теперь, когда льется наша собственная кровь? Ведь и общее благо, и истина гласят, что кровь всех римских граждан — общая; и сейчас все римские граждане, здесь и повсюду, жаждут вашей суровости, взывают к вашей справедливости, полагаются на вашу помощь: их права, благополучие, защита, вся свобода их заключена в вашем приговоре.

(173) И хоть я немало сделал для римских граждан, я еще и больше сделаю, чем ждут они, если дело вдруг повернется к худшему. Ибо если какая-то сила вырвет Верреса из ваших беспощадных рук, — этого я не боюсь и считаю это невозможным, но все же если ошибусь я в таком расчете, то пусть сицилийцы оплачут их проигранное дело, и я сам разделю их скорбь, но народ римский, почтивший меня правом обращаться к его суду, еще до февральских календ восстановит свою честь голосованием. А что до моей славы и известности, то мне даже не безвыгодно, судьи, чтобы Веррес ускользнул от этого судилища и достался на суд римскому народу. Дело это — блестящее, для меня — доступное и нетрудное, для народа — угодное и отрадное; наконец если кто-то может думать, будто я желаю выдвинуться за счет одного Верреса, то в случае его оправдания смогу я выдвинуться уже за счет многих подкупленных им судей.

LXVIII. Но, клянусь, судьи, ради вас самих, ради нашего государства я бы вовсе не хотел, чтобы такой позор покрыл ваш избранный совет, чтобы те судьи, которых сам я выбрал и одобрил, в случае оправдания Верреса ходили бы по городу запятнанными грязью, а не воском.

(174) Поэтому и тебе, Гортензий, я напоминаю, если дозволено напоминать о чем-либо с этого места: подумай еще и еще над тем, что ты делаешь, к чему идешь, какого человека и какими средствами защищаешь. Я ничуть не препятствую тебе состязаться со мной в таланте и красноречии; но если думаешь ты помимо суда тайно воздействовать на суд, если уловками, кознями, силой, богатством, влиянием Верреса ты попытаешься чего-то достичь, — я убедительно прошу тебя, воздержись, и те его попытки, которые он предпринял, а я проследил и раскрыл, пресеки у самого их начала! Ошибка в этом суде дорого тебе обойдется, — дороже, чем ты думаешь. (175) Если же ты мнишь, что, отслуживши положенные должности, избранный консулом на будущий год, ты избавлен уже от страха перед общественным мнением, — то поверь мне, что почести и благоволение римского народа так же трудно удержать, как и приобрести. Пока это было возможно и необходимо, государство терпело ваше самовластье в судах и во всех делах, — да, терпело; но в тот день, когда римскому народу возвратили народных трибунов, вы навсегда, если сами этого еще не поняли, лишились возможности властвовать безраздельно. Все глаза сейчас прикованы к каждому из нас: справедливо ли я обвиняю, добросовестно ли судят судьи, основательна ли твоя защита. (176) И если кто-нибудь из нас хоть малость собьется с прямого пути, то постигнет нас не молчаливое осуждение, которое вы привыкли презирать, но свободный и беспощадный суд римского народа. Ты, мой Квинт, не связан с Верресом ни родственными, ни деловыми узами; здесь не сможешь ты этим оправдать избыток рвения, как случилось в некоем другом судебном деле. Веррес хвастался по всей своей провинции, будто все, что он ни сделает, ты сумеешь-де оправдать; так остерегись же, чтобы это не показалось правдою.

LXIX. (177) Я уверен: даже злейшие враги мои видят, что я выполнил свой долг; ведь при первом слушании дела я всего лишь за несколько часов убедил народ в виновности Верреса. Осталось подвергнуть суду не мою верность долгу, всем очевидную, не жизнь этого человека, всеми осужденную, но самих судей, и, правду говоря, тебя, Гортензий. Когда же это произойдет? (Об этом надо как следует задуматься: ведь во всех делах, а тем паче государственных, очень важно понимать, куда клонятся события.) Не сейчас ли, когда римский народ призывает к участию в суде других людей, другое сословие,84 когда уже предложен новый закон о суде и судьях, и предложил его не тот, под чьим именем он известен, а наш подсудимый; это он имел о вас такое мнение и так на вас надеялся, что способствовал провозглашению этого закона. (178) Ведь когда началось слушание дела, то закон еще не был предложен; и пока, встревоженный вашею суровостью, Веррес часто намекал, что не намерен появляться в суд, о законе этом не было и помину. Но едва лишь показалось, что дела его пошли на лад, — и вот он, этот закон. И хотя ваше достоинство — сильнейший довод против предложенного закона, ложные надежды и редкое бесстыдство этого человека подают голос в его пользу. Потому-то если кто из вас допустит нынче ложный шаг, то или сам римский народ вынесет свой приговор такому человеку, которого уже раньше считал недостойным зваться судьей, или сделают это те, кто по новому закону станут новыми судьями над старыми, вершившими неправый суд.

LXX. (179) И не всякому ли ясно, даже если я смолчу: я ведь тоже неминуемо обязан довести это дело до конца. Смогу ли я молчать, Гортензий, достанет ли сил притвориться равнодушным, когда безнаказанно нанесены государству такие раны, когда обобраны провинции, замучены союзники, ограблены бессмертные боги, распяты и убиты римские граждане? Если мне доверено это дело, могу ли я сбросить с плеч столь тяжкое бремя, могу ли под ним молчать? Разве не обязан я довести это дело до конца, предать его гласности, молить римский народ о правосудии, обличать и влечь на суд всех, кто впутан в эти преступления, кто продал голос или купил суд?

(180) Иной может спросить: «Зачем тебе такое бремя, такой раздор со столькими людьми?» Клянусь Геркулесом, не по доброй это воле и не ради удовольствия. Не дана мне участь знатных отпрысков, к которым и во сне приходит милость римского народа: иной мне закон, иной мне удел в нашем отечестве. Предо мною пример Марка Катона,85 мудрого и прозорливого, — задумав привлечь к себе римский народ не знатностью, а доблестью, желая стать основателем собственного будущего рода, он не побоялся ненависти сильнейших граждан, но великими трудами достиг высочайшей славы, не покинувшей его и в поздней старости. (181) А Квинт Помпей? Разве он из низкого своего звания сквозь вражду от многих недругов, опасности, труды не достиг высочайших римских почестей? А Гай Фимбрия? Гай Марий? Гай Целий? Не на наших ли глазах они преодолели немалую ненависть и приняли немалые труды, чтоб достигнуть почестей, которые вам достаются играючи. Вот наше поприще; вот по чьему пути мы следуем. LXXI. От нас не скрыто, сколь безмерна ненависть и зависть многих знатных к доблести и рвению новых людей. Отвернешься — и ты в засаде; дашь себя хоть малость заподозрить или обвинить — и ты под ударом; вечно мы начеку, вечно мы в труде. (182) Неприязнь? Ее надо испытать; труд? Его надо одолеть: молчаливая и скрытая вражда страшнее явной и открытой. Почти никто из знатных людей не благосклонен к нашим усилиям, никакими заслугами не снискать нам их расположение: словно сама природа раз и навсегда разъединила нас, настолько в нас различны мысли и желания. Так опасна ль нам вражда людей, в чьих душах были ненависть и зависть раньше, чем мы заслужили их?

(183) Оттого-то, судьи, хоть и хочется мне, выполнив долг римлянина и поручение друзей моих сицилийцев, на этом подсудимом и закончить свои труды обвинителя, — тем не менее решил я твердо: если обманусь я в вас, то буду продолжать преследовать не только тех, кто сам виновен в подкупе суда, но и тех даже, кто запятнан лишь соучастием. Пусть же те, кто властью, дерзостью или коварством мыслят отвратить ваш приговор, знают, что когда они предстанут пред судом римского народа, то опять они встретятся со мной; и если они убедились, что к сегодняшнему подсудимому, доверенному мне от сицилийцев, был я и крут, и беспощаден, и бдителен, то пусть не сомневаются: пред теми, чью вражду навлек я на себя во имя блага римского народа, я буду еще суровее и непримиримее.