Выбрать главу

XXIX. Я даже не боюсь, что может показаться, будто я в пылу моей личной вражды изрыгаю на него обвинения больше по страсти, чем по правде. Пусть бы это и было главным — все равно, Клодий был таким врагом для всех, что едва ли моя ненависть к нему сильнее общей ненависти. Ни сказать, ни представить нельзя, сколько было в нем злодейства, сколько пагубы. (79) Посмотрите, судьи, на это дело вот как. Перед нами — дело о гибели Публия Клодия. Попытайтесь же вообразить (ведь наша мысль вольна и может вглядываться во все, что ей предстанет), попытайтесь же вообразить вот какую картину: если бы мог я добиться оправдания Милону ценою того, чтоб Публий Клодий ожил вновь… Как? На лицах ваших страх? Каково же вам пришлось бы от живого, если даже мертвый страшен праздному вашему воображению! Ну, а если бы сам Гней Помпей, который в доблести своей и счастье всюду может то, чего никто не может, — если б он мог выбирать, учреждать ли ему суд о гибели Клодия или вызвать из мертвых его самого, то что он, по-вашему, выбрал бы? Ради дружбы он, быть может, и хотел бы вызвать Клодия из мертвых, но ради государственного блага — нет, не вызвал бы! Значит, вы посажены мстить за смерть того, кому жизнь вы сами не решились бы вернуть, если бы даже могли; и следствие ведется об убийстве того, о ком никогда не велось бы, если бы от этого следствия он воскрес.

Будь Милон убийцею по умыслу, разве он, признавши это, мог бы опасаться наказанья от тех, кого спас? (80) В Греции тираноубийцам назначают божеские почести — сколько видел я их в Афинах, сколько в других городах! Какие для них учреждены священные обряды! какие напевы, какие песни! В почитании и в памяти они едва ли не бессмертны. Так потерпите ли вы, чтоб спаситель такого народа, чтоб отмститель такого злодейства не только не дождался бы почета, но даже был отправлен бы на казнь? Он признался бы, он признался бы в своем деянии открыто и великодушно, если б он его свершил, и сказал бы, что свершил это ради общей вольности: не признаваться в этом надо бы, а похваляться этим! XXX. (81) Если он не отрицает и того, за что он ничего не просит, кроме прощения, неужели не признался бы он в том, за что бы мог просить в награду хвалы? Неужели он бы счел, что вам приятней видеть его защитником своей головы, а не вашей? Вам приятней иное — и он признался бы в этом, предвкушая великие почести. Если бы его деянья вы и не одобрили (впрочем, кто не одобрит собственного спасения?), если бы доблесть отважного мужа оказалась неугодна гражданам, — что ж, он с высоким и твердым духом покинул бы неблагодарную родину, ибо что неблагодарней, чем когда народ ликует, а страдает лишь виновник ликования? (82) Впрочем, несмотря на это, все мы, каратели измены, мыслим одинаково: зная, что нас ожидает слава, мы приемлем на себя и опасности и ненависть. Разве я сам заслужил бы славу ради вас и ваших детей, на немалое дерзнув в мое консульство, если бы великая борьба не предвиделась мне в этом дерзновении? Убить преступника и злодея решилась бы любая баба, не бойся она опасности. Только тот — настоящий муж, кого ни вражда, ни кара, ни смерть не охладит к защите отечества! Доля народа — венчать наградой отличившихся перед отечеством; доля истинного мужа — даже из страха перед казнью не раскаиваться в подвиге. (83) Так признался бы в подвиге своем и Милон, как признались Агала, Назика, Опимий, Марий, как признался когда-то я сам; если будет отечество ему благодарно — он будет рад, если нет — он и в несчастье утешен будет чистою своею совестью.

Но нет, совсем не Милону обязаны вы вашей благодарностью, а счастью римского народа, вашей удаче и бессмертным богам. А кто станет это отрицать, — верно, тот не верит в божеское провидение и власть, тому ничего не говорит ни величие нашей державы, ни движение солнца и небесных светил, ни весь мировой распорядок, ни — самое главное — мудрость предков, которые и сами богобоязненно чтили святыни, обряды, гаданья и завещали это нам, своим потомкам. XXXI. (84) Есть она, есть такая власть! Если даже в наших немощных телах есть некая сила и разум, то подавно есть она в столь великом и прекрасном движенье природы. Пусть иной в нее не верит потому, что она не явлена нашему зрению, — но разве можем мы увидеть или хоть почувствовать самый наш дух, каков он есть и где, тот дух, которым мы мыслим, предвидим, делаем свое дело и говорим вот эти слова? Да, это она, та самая сила, которая столько уж раз посылала нашему Риму неслыханное счастье и обилие, это она теперь сокрушила и уничтожила Клодиеву пагубу, это она внушила ему вызывать насильем и тревожить мечом человека отважного, от которого он и понес пораженье своей дерзости; а останься он с победою, не было бы конца безнаказанности его и необузданности.

(85) Не людскими умыслами, отнюдь, а немалым попечением бессмертных богов совершилось, судьи, то, что совершилось. Сами святыни, клянусь, сами святыни, мнится, восстали при виде гибели этого изверга, дабы на нем искать своих прав. К вам взываю я, вас зову в свидетели, альбанские холмы и рощи, вас, поверженные альбанские алтари, наших римских святынь союзники и сверстники, — это вас в своем безудержном безумии, сведя и вырубив священные леса, попирал убитый Клодий сваями своих чудовищных построек, это ваша святость воздвиглась, это ваша сила превозмогла, осквернявшаяся всеми его преступлениями! Это ты с твоей возвышенной горы, о святой Юпитер Латинский,171 чьи озера, рощи и поля он не раз позорил несказанным блудом и злодействами, это ты наконец-то отверз твои очи к его наказанию! Это за вас и у вас на виду постигла его запоздалая, но должная и справедливая кара. (86) Разве это могло быть случайно: перед самым святилищем Доброй Богини, что в имении Сергия Галла, достойного и славного юноши, пред лицом самой Доброй Богини получил он в начавшейся схватке ту первую рану, от которой и принял позорную смерть, чтобы не думали люди, будто был он оправдан тем безбожным судом, а чтобы видели, как сбережен он для этой отменнейшей казни. XXXII. И, конечно, тот же самый гнев богов внушил его приспешникам безумную мысль: чтобы был он сожжен как чужой, без выноса, проводов, плача, похвал, весь в крови и в грязи, обездоленный даже в той чести последнего дня, какой и недруг не лишает недруга! Верю: было грешно стольким образам доблестных предков украшать погребенье гнуснейшего из душегубов;172 и лучшее место, чтобы растерзать его труп, было именно там, где его осудили при жизни.

(87) Суровою и жестокою, клянусь богами, казалась мне Фортуна к римскому народу, позволяя Клодию столько лет измываться над отечеством. Он блудом своим осквернил священные обряды, отменил самоважнейшие сенатские указы, откупился открыто деньгами от судей, в бытность трибуном не щадил сенат; все, что было достигнуто на благо отечества согласием всех сословий, он ниспроверг, меня изгнал, добро мое расхитил, дом поджег, детям и жене не давал покоя; Гнею Помпею объявил он преступную войну, меж должностных и частных лиц учинил резню, дом брата моего подлог, Этрурию опустошил, поселян лишил домов и имущества. Он грозил, он теснил; Рим, Италия, провинции, царства не могли уже вместить его безумия; у него в дому уже чеканились законы, отдававшие всех нас под иго наших же рабов; что у кого ни приглянулось бы ему, он все считал своей добычей в близком будущем. (88) И никто не вставал поперек его замыслам, кроме Милона. Того, кто один мог ему помешать,