На другой день явление переменилось, но не потеряло своего достоинства. Важный и таинственный вид служения переменился в торжественный; все бегали и пели; все до обедни суетились без большой нужды. Всякий хотел что-нибудь прибавить к украшению, и Д<арья> А<лексеевна>, входя в церковь, одним словом описала наше семейное торжество, сказав: «Это похоже что-то на Светлое Воскресенье». И подлинно, на что ни взгляни, на церковь или на служащих ей, все было светло и внутри и снаружи; и хотя добрый дядя мой и кой-кто из нас немного поплакали, но слезы радости ни лиц, ни позорища не обезобразили. Он не мог, конечно, смотреть равнодушно на детей своих, поющих в церкви, трудом великим окончанной, освященной; я, право, думаю, что уронил он и за то слезу благодарности, что племянник его строил оную. Каково же было мне? Братские голоса и «Слава в вышних», и «Тебе Бога хвалим», обращаясь в куполе, мною согнутом, прямо в сердце отдавались. Священник сказал вразумительную проповедь; но и всенощная и обедня показались коротки даже и мужикам, и в рабочую пору.
Обедали мы у дяди доброго, ужинали у тетки-хлебосолки; и тут и там было нам сытно и весело. Между обеда и ужина успел я съездить домой посмотреть своих, которые по причине домашней нашей потери не остались в Арпачеве ни обедать, ни ужинать.
Возвратясь в дурацком моем фаетоне [1] с Александром Слепецким, нашел я мой хор родимый поющим и пляшущим,
Ф<едора> в судорогах от радости и ломанье престрашное. Тут-то бы уж ловко было подтянуть тебе! Уж как басовито раздалися: «Ох сени мои, сени...», под которые сестры мои, как вдохновенные, плясали; эдаких мастериц и между мастеров нету. Я пьян еще и теперь от торжества своего и желал бы разделить с тобою те несравненные впечатления, которые все виденное и слышанное, мною глубоко в сердце моем начертало; но на письме выходит что-то не то. Ф<едор> же торопится ехать, и потому я пишу presto [1].
Песни и пляски, и пляска под песни, и все братское развеселило нас так, что любо стало: да вдруг мы и заплакали... Чтобы однообразная радость наконец не наскучила, добрый дядя мой, как будто нарочно, выискал радость другого рода, радость, родственницу сердец чувствительных, подругу неразлучную нашей братьи гипохондриков. «Спойте-ка, дети, песню П<етра> С<еменовича>, твоего дедушки, а моего отца, — сказал он, оборотись ко мне, — которую сочинил он едучи, раненый, из персидского похода; не удалось ему пропеть ее дома». Ты слыхал, я чаю, и от меня о сем П<етре> С<еменовиче>, который был витязь здешних мест и гроза всего уезда; теперь узнаешь, что он был и стихотворец по-своему. Ты русские песни любишь: за это тебе спасибо. В них находим мы картины старых времен и, что еще больше, дух людей того века; и для того напишу тебе дедушкину песню всю, как братья мои, а его внучата пели ее.
1
Это фаетон, который некогда разъезжал в Москве по улицам наравне с первым жильем высоких и кровлею низких домов.