Давно не виделись, и он попросил Нюру прислать ее последнюю фотографию. Увидел — и сердце защемило. Почему, непонятно. Вот тогда-то он и стал взывать к объективности. Да, действительно, ничего особенного. Прослушал ее голос, записанный на магнитофоне, — и вновь нахлынула волна нежности. Необъяснимое явление.
Но был другой человек, которому подобное явление казалось вполне закономерным. Он не рассматривал Нюриных фотографий, не слыхал ее голоса на магнитофоне. Да и зачем, если она рядом, здесь же в институте, но очень, очень далекая…
Это было в пятницу, накануне отлета «Униона». Нюру вызвали на завод с просьбой подписать какие-то бумаги, связанные с приемкой дополнительных деталей, установленных в «Унионе». Здесь она встретилась с Поярковым. Вышли с завода вместе, в институт уже ехать незачем — скоро конец работы. Серафим Михайлович предложил пройтись по улицам.
Зашли в Софийский собор, посмотрели древние фрески, побывали на Аскольдовой могиле. Спускался вечер.
Ноги не слушались, хотелось присесть отдохнуть, и Поярков пригласил Нюру в ресторан.
— Здесь недалеко. Видите? — он указал на белую ажурную изгородь среди зелени. — Лучшее место. А вид какой! Вы там бывали?
— Никогда в жизни.
В районном городке ресторанов не было. Здесь, в Киеве, знакомые приглашали Нюру, но она стеснялась, считая, что рестораны не для нее, а для людей постарше.
— Не знаю, удобно ли? — Нюра критически осмотрела свое простенькое платье.
Но Серафим Михайлович убедил ее, что лучшего и желать нельзя, платье изящное и, главное, очень идет ей.
Этот вечер Нюре запомнится надолго. Столик выбрали у самого края — внизу крутизна и Днепр. Под ногами похрустывал песок. Можно было протянуть руку и сорвать листок боярышника.
Оранжевый свет настольной лампы падал на лицо Пояркова. Он казался загорелым и совсем молодым.
Возле эстрадной раковины на дощатой площадке танцевали. Но вот замолк оркестр, и в наступившей тишине защелкали соловьи. С того берега слышалась музыка, работали громкоговорители, а соловьи заливались на разные лады.
— Все, все надо бы выключить. Пусть и оркестр отдохнет часок, восторженно заговорил Поярков. — В первый раз таких мастеров слышу. А вы?
Рассеянно перебирая уголки салфетки, Нюра но отвечала. Зачем она согласилась прийти сюда? Соловьи, цветущая акация — запах ее доносил теплый ветерок, — речные огни, звезды, шелест лип и каштанов… А рядом человек, которому ты, очевидно, нравишься, но которого никогда не полюбишь. Говорят, что он умен, талантлив. Ну и пусть. Нюра боялась не только его любви, но и дружбы. Это не Димка Багрецов, с тем просто, а здесь совсем другое. Иногда ей казалось, что скучает, если долго не видит Пояркова, часто думает о нем. Но тут обжигало острое чувство: а как же Павел Иванович? Она все реже и реже вспоминала о Курбатове, но ведь это была первая любовь, и Нюра берегла ее как самое дорогое в жизни.
Именно потому при каждой встрече с Серафимом Михайловичем Нюра настораживалась и его обычное дружеское пожатие руки казалось ей чем-то оскорбительным.
И в то же время Нюра ощущала в себе неясную женскую жалость, что удерживала ее рядом с Поярковым, человеком одиноким, замученным волнениями и неудачами. Он молод, а уже частенько пошаливает сердце. Иной раз выйдет из кабинета, где поспорит, поссорится с кем-то, — ну прямо смотреть страшно. Как уберечь его? Как сохранить его беспокойное, упрямое сердце и светлую мысль?
С тех пор как Поярков приехал в институт, прошло три месяца, и, может быть, только сегодня, когда все уже готово к отправке «Униона», Серафим Михайлович позволил себе немного отдохнуть.
Он задумчиво поворачивал бокал с вином, где пробегали и дробились золотые искорки.
— Но, откровенно говоря, Нюрочка, я все еще не верю, что работа закончена. Я как во сне… И этот вечер, и Днепр, и все… Какая-то немыслимая для меня обстановка… Все не реально!
— А я? — робко улыбнулась Нюра.
— Да и вы, конечно. Разве я мог себе представить, что вот так, рядом со мной… — Глядя на Нюру сияющими глазами, Поярков слегка дотронулся до ее руки.
Нюра убрала руку, словно для того, чтобы поправить волосы.
— Объясните мне, Серафим Михайлович, неужели у всех изобретателей должна быть тяжелая жизнь? Вечно им кто-то мешает, или, как говорится, ставит на пути рогатки. Неужели с этим нельзя покончить?