Выбрать главу

— Уж не тот ли это старик, что докучал нам просьбой относительно юноши, призванного на службу государству? — воскликнул дож, и на лице его появилось привычное выражение бесстрастности, так часто скрывавшей его истинные чувства.

— Он самый, — сухо ответил голос, в котором Антонио узнал голос синьора Градениго.

— Только снисхождение к твоему невежеству, рыбак, подавляет во мне гнев. Получай свою цепь и уходи.

Антонио не опустил глаз. Он почтительно преклонил колена и, скрестив руки на груди, сказал:

— Страдание придало мне смелости, великий принц! Слова мои идут от тоски в сердце, а не от распущенности языка, и я умоляю вашу светлость выслушать меня.

— Говори, но покороче, так как ты задерживаешь празднество.

— Великий дож! Богатство и нищета — вот причина, которая сделала такими непохожими наши судьбы, а знание и невежество усугубили эту разницу. У меня грубая речь, и она совсем не подходит к этому славному обществу. Но, синьор, бог дал рыбаку те же чувства и ту же любовь к своим детям, что и принцу. Если бы я полагался только на свои скудные знания, я был бы сейчас нем, но я нахожу в себе мужество говорить с лучшим и благороднейшим человеком Венеции о моем ребенке.

Мой повелитель! — сказал Антонио. — Соблаговолите выслушать, и вы все поймете.

— Ты не можешь обвинять сенат в несправедливости, старик, и не можешь сказать ничего против всем известной беспристрастности законов!

— Мой повелитель! Соблаговолите выслушать, и вы все поймете. Я, как вы сами видите, человек бедный, живу тяжелым трудом, и близок уже тот час, когда меня призовут к престолу благолепного святого Антония из Римини, и я предстану перед престолом еще более высоким, чем этот. Я не настолько тщеславен, чтобы думать, что мое скромное имя можно найти среди имен тех патрициев, что служили республике в ее войнах, — этой чести могут быть удостоены только благородные, знатные и счастливые; но если то немногое, что я сделал для своей страны, и не занесено на страницы Золотой книги, то оно написано здесь, — и, говоря это, Антонио показал на шрамы, которыми было изуродовано его полуобнаженное тело. — Вот знаки, оставленные турками, и сейчас я предъявляю их как ходатайство о снисходительности сената.

— Ты говоришь туманно. Чего ты хочешь?

— Справедливости, великий государь. Они отрубили единственную сильную ветвь умирающего дерева, отрезали от увядающего стебля самый крепкий отросток; они подвергли единственного товарища моих трудов и радостей — дитя, которому следовало бы закрыть мне глаза, когда богу будет угодно призвать меня к себе; дитя неопытное и не искушенное в вопросах чести и добродетели, совсем еще мальчика, — они подвергли его всем греховным искушениям, отослав в опасную компанию матросов на галерах.

— И только? Я думал, твоя гондола отслужила свой век или тебе запрещают ловить рыбу в лагунах!

— «И только»… — повторил Антонио, скорбно оглядываясь вокруг. — Дож Венеции, это свыше того, что может вынести измученный старик, осиротевший и одинокий.

— Подойди, возьми свою цепь с веслом и уходи к товарищам. Радуйся своей победе, на которую ты, по правде говоря, не мог рассчитывать, и предоставь государственные дела тем, кто мудрее тебя и более способен заниматься ими.

Рыбак, привыкший за свою долгую жизнь почтительно относиться к сильным мира сего, покорно поднялся, но не подошел принять предложенную награду.

— Склони голову, рыбак, чтобы его светлость мог надеть тебе на шею приз, — приказал один из сенаторов.

— Мне не нужно ни золота, ни весла, кроме того, с помощью которого я отправляюсь в лагуны по утрам и возвращаюсь на каналы ночью. Отдайте мне моего ребенка или не давайте ничего.

— Уберите его прочь! — послышались голоса. — Он смутьян! Пусть покинет галеру!

Антонио подхватили и с позором столкнули в гондолу. Этот непредвиденный случай, прервавший церемонию, заставил нахмуриться многих, ибо венецианские аристократы сразу учуяли здесь крамольное политическое недовольство, хотя кастовое высокомерие и заставило их воздержаться от каких бы то ни было иных проявлений своего гнева.