В «Истории» рассказано о многочисленных событиях, имевших порою решающее значение для существования государства и нации. И всюду в первую очередь выявлялся характер русского человека, живущего высокой и прекрасной жизнью, интересами отечества, готового погибнуть, но не смириться перед врагом. Карамзин ставил перед собой задачу «оживить великие русские характеры», «поднять мертвых, вложить им жизнь в сердце и слово в уста». Политические убеждения мешали художнику видеть истинные черты национального характера в рядовых представителях народа, в частности в земледельце, который не только пахал, но и творил культуру и воевал славу отечеству. Оттого в центре внимания Карамзина — князья, монархи, дворяне. Но при описании некоторых эпох под пером Карамзина главным героем «Истории» становился народ; недаром он обращает особое внимание на такие события, как «восстание россиян при Донском, падение Новгорода, взятие Казани, торжество народных добродетелей во время междуцарствия» (H. M. Карамзин. История государства Российского, т. I, стр. XIV.) и т. д. Именно потому, что Карамзин чувствовал себя художником, когда писал «Историю», он сумел выполнить свое намерение и создал собирательный, обобщенный образ народа.
Сочинение Карамзина обогащало литературу новым опытом. У Карамзина писатели находили не только множество сюжетов. Он включился в общую борьбу за народность литературы, по-своему решая эту проблему, теперь уже как художник, действуя примером. В его «Истории» «есть звуки сердца русского, есть игра ума русского». Мы знаем, что Карамзину было чуждо демократическое понимание народности. Социальная активность земледельца им осуждалась. Способность его к исторически активной жизни понималась ограниченно. И все же как художник Карамзин сумел запечатлеть черты русского характера, раскрыть «тайну национальности», которая выражается не в костюме, не в кухне, а в складе ума, в нравственном кодексе, в языке, в манере понимать вещи.
Карамзин был чужд историзма. Он еще не умел показать историческую обусловленность убеждений человека. Его герои, когда бы они ни жили — в IX или XVI веке, — говорят и чувствуют себя как истинные патриоты — современники Карамзина. Но упрекать Карамзина в антиисторизме бессмысленно: когда он писал свое сочинение, в России пора историзма еще не наступила. В то же время «История» расчищала во многом путь к историзму. И не только собранием фактов истории, не только скрупулезным восстановлением целых эпох народной жизни, но и показом исторически меняющихся нравов, обычаев, вкусов народа, развивающейся культуры Руси. Утверждение же неизменности нравственного кодекса русского человека как характера героического, всегда способного пойти на подвиг во имя общего блага имело свой положительный смысл именно в годы бурного развития романтизма с его разочарованным, нравственно больным героем, бегущим из общественной жизни в мир собственной души.
Важной художественной особенностью «Истории» была занимательность повествования. Карамзин показал себя замечательным рассказчиком. Как тонкий художник, он умел отбирать нужные факты, драматизировать рассказ, увлекать читателя изображением не выдуманных, а действительно бывших событий. «Главное достоинство» «Истории», — отмечал Белинский, — «состоит в занимательности рассказа и искусном изложении событий, нередко в художественной обрисовке характеров…» (В. Г. Белинский. Полное собр. соч., т. I, стр. 60.) Главные герои девятого и десятого томов — Иван Грозный и Борис Годунов — нарисованы как характеры сложные, противоречивые. Используя опыт своей литературной работы в 1790-е годы, Карамзин смело и удачно вносил в литературу психологизм как важный принцип раскрытия внутреннего мира человека.
«История» представляла чрезвычайный интерес и со стороны языка. Стремясь приучить читателя к уважению национального, русского, Карамзин прежде всего приучал его любить русский язык. Ему чужда теперь боязнь «грубостей» русского языка, заставлявшая его раньше более прислушиваться к языку дворянских салонов. Теперь он прислушивается и к тому, как говорят на улице, и к тому, как поют простые люди. Он высоко ценил народную песню и как раз в годы работы над «Историей» собирался издать свод русских песен. Он с радостью черпал новый запас слов из летописей, уверенный, что многие старорусизмы достойно обогатят современный русский язык. Кроме того, работая над «Историей», он удачно отбирал наилучшие для выражения содержания слова, старым давал новый смысл, обогащал слова новыми оттенками и значениями. Много сил было отдано стилистической отделке. Стиль «Истории» многообразен. Карамзин умеет передать живость действия и драматизм события, психологическую глубину переживания и патриотический порыв души, высокие чувства и лаконизм, афористичность речи русского человека. Белинский неоднократно подчеркивал, что только в «Истории» язык Карамзина обнаружил стремление быть языком русским. Оценивая слог «Истории», он писал: это «дивная резьба на меди и мраморе, которой не сгложет ни время, ни зависть и подобную которой можно видеть только в историческом опыте Пушкина: «История пугачевского бунта» (Там же, т. III, стр. 513.)
Произведения Карамзина 1790-х годов сыграли большую роль в русской литературе, но они имели преходящее значение. Не удалось Карамзину создать и новый жанр для исторического повествования — он написал «Историю государства Российского». Но и в той форме, в какую вылилось это сочинение, оно сыграло не меньшую, чем творчество Карамзина 90-х годов, а бесконечно большую роль в литературной жизни первой четверти XIX века. «В Истории государства Российского, — писал Белинский, — весь Карамзин, со всею огромностию оказанных им России услуг и со всею несостоятельностию на безусловное достоинство в будущем своих творений. Причина этого — повторяем — заключается в роде и характере его литературной деятельности. Если он был велик, то не как художник-поэт, не как мыслитель-писатель, а как практический деятель, призванный проложить дорогу среди непроходимых дебрей, расчистить арену для будущих деятелей, приготовить материалы, чтобы гениальные писатели в разных родах не были остановлены на ходу своем необходимостью предварительных работ» (В. Г. Белинский, Полное собр. соч., т. IX, стр. 678–679.). Мы обязаны знать и уметь ценить те творения, которыми Карамзин самоотверженно прокладывал дорогу многим писателям, и в первую очередь Пушкину.
П. Берков
Г. Макогоненко
Письма русского путешественника
Я хотел при новом издании многое переменить в сих «Письмах», и… не переменил почти ничего. Как они были писаны, как удостоились лестного благоволения публики, пусть так и остаются. Пестрота, неровность в слоге есть следствие различных предметов, которые действовали на душу молодого, неопытного русского путешественника: он сказывал друзьям своим, что ему приключалось, что он видел, слышал, чувствовал, думал, — и описывал свои впечатления не на досуге, не в тишине кабинета, а где и как случалось, дорогою, на лоскутках, карандашом. Много неважного, мелочи — соглашаюсь; но если в Ричардсоновых, Фильдинговых романах без скуки читаем мы, например, что Грандисон всякий день пил два раза чай с любезною мисс Бирон; что Том Джонес спал ровно семь часов в таком-то сельском трактире, то для чего же и путешественнику не простить некоторых бездельных подробностей? Человек в дорожном платьи, с посохом в руке, с котомкою за плечами не обязан говорить с осторожною разборчивостью какого-нибудь придворного, окруженного такими же придворными, или профессора в шпанском парике, сидящего на больших, ученых креслах. — А кто в описании путешествий ищет одних статистических и географических сведении, тому, вместо сих «Писем», советую читать Бишингову «Географию».
1793
Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!
О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь? — Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения? Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался всякое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь? Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов? Но — когда пришел желаемый день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться с любезнейшими для меня людьми в свете и со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего. На что ни смотрел — на стол, где несколько лет изливались на бумагу незрелые мысли и чувства мои, на окно, под которым сиживал я подгорюнившись в припадках своей меланхолии и где так часто заставало меня восходящее солнце, на готический дом, любезный предмет глаз моих в часы ночные, — одним словом, все, что попадалось мне в глаза, было для меня драгоценным памятником прошедших лет моей жизни, не обильной делами, но зато мыслями и чувствами обильной.