Если это и каталог, то каталог вдохновенный. Правда, он требует вдохновения и от читателя, но какая же самая гениальная поэма осуществима без вдохновений читателя? Недаром Уитман так часто твердил, что его стихи — наши стихи. Воспринимая их, мы должны сами творить их, и если у нас хватит таланта, мы действительно ощутим восторг бытия, отрешимся от муравьиного быта и словно на стратостате взлетим над землёй. Эта способность «расширять широту и удлинять долготу» особенно выразилась в его столь же знаменитой поэме «Переправа на бруклинском пароходе».
Он задумывается о будущих людях, которые через много лет после его смерти будут всё так же переезжать из Бруклина в Нью-Йорк, и обращается к этим будущим, ещё не родившимся, людям, к своим далёким потомкам с такими необыкновенными стихами:
Поэт говорит о себе, как о давно умершем, обращаясь к ещё не родившимся:
Обращаясь к этим будущим, ещё не рождённым, людям и продолжая говорить о себе, как о давно погребённом покойнике, он опять-таки устанавливает полную «идентичность» своих ощущений с ощущениями этих людей. Смерти нет, есть вечная трансформация материи.
Смерть не ставит границы между прошлым поколением и будущим. Люди для Уитмана — капли воды, вовлечённые в бесконечный круговорот бытия: между облаком, туманом и волной океана — кажущаяся, формальная разница. Та же разница между живыми и мёртвыми:
Отрешившись от всего индивидуального, личного, он тем самым освобождается и от ужаса смерти, и смерть возникает пред ним как мудрая и благодатная сила природы, вечно обновляющая жизнь вселенной:
О личном бессмертии он не заботится: судьба отдельных капелек не занимает того, у кого перед глазами океан. Он — поэт миллиардов, отсюда его слепота к единицам. Всё частное, случайное, индивидуальное, личное было ему недоступно. Глядя на землю из своей стратосферы, различая издали только многомиллионные толпы, где каждый равен каждому, где все, как один, он не видел, не чувствовал отдельных человеческих душ. Человечество было для него муравейником, в котором все муравьи одинаковы. Во всей его книге нет ни едкой — буквально ни одной! — человеческой личности, и даже в грандиозной поэме, где он так вдохновенно оплакивает смерть президента Линкольна, самобытная личность этого национального героя Америки, в сущности, совершенно отсутствует. Это реквием по общечеловеку, плач всякого любящего о всяком любимом. Даже в многочисленных любовных стихах, составляющих в «Листьях травы» особый цикл — «Адамовы дети», является не такая-то женщина с такой-то родинкой, с такой-то походкой, единственной, неповторяемой в мире, а общеженщина, в которой он видит раньше всего её многородящие чресла, но совершенно не чувствует обаяния её человеческой личности.
Вот и всё, что он может сказать о той женщине, которая полюбила его. «В вас я себя вливаю, — твердит он своим возлюбленным, — тысячи будущих лет я воплощаю чрез вас», — но где та женщина, что согласится служить для мужчины лишь безыменным, безличным воплощением грядущих веков?