Одена называли едва ли не первым, говоря об английских писателях, ощупью, но упорно ищущих свой путь к революционным идеалам, и сравнивали с Брехтом. Но вскоре такие сравнения утратили под собой почву.
Советско-германский пакт 1939 года, начавшаяся неделю спустя вторая мировая война потрясли Одена, осознавшего эти события и как крушение собственных высоких иллюзий, в которых будущее представало торжеством социальной справедливости, разума, свободы. Он уехал в США, сразу после войны приняв американское подданство. «Блюз для беженцев» — стихи, написанные еще в марте 1939 года, но, не зная даты, их можно воспринять как репортаж из Нью-Йорка, переполненного изгнанниками поневоле, тысячами и тысячами счастливчиков, которые спаслись от гитлеровских лагерей, от судьбы предназначенных к тотальному уничтожению жителей гетто, но и за океаном, в безопасности, ощутили себя не нужными решительно никому.
Страшная реальность того времени многое заставляла обдумать по-новому. С рабочего стола Одена исчезают томики Маркса, уступив место сочинениям Сёрена Кьеркегора, датского мыслителя, еще в XIX веке обосновавшего идею восхождения личности к Богу через неизбежную и целительную стадию отчаяния, без которого невозможно осознать религиозное значение собственного жизненного опыта, — коренную идею христианского экзистенциализма. О своей обретенной вере Оден возвестил в стихах, помеченных 1941 годом. На самом деле тогда был только сделан решающий выбор. Истинное обретение придет к концу жизни, впрочем так и не убедив ортодоксов в том, что оно свершилось.
Их подозрительность не должна удивлять. Пафосом поэзии Одена и в 50-е годы, и в 60-е оставалось искание истины о мире, направляемое давно знакомой его читателям иронией относительно любых истин, присваивающих себе значение абсолютов. И если у позднего Одена не встретить желчной иронии над обанкротившимися понятиями о высшей разумности бытия, устремленного к прогрессу, то не встретить и умиротворенности. Преследовавшее его почти всю жизнь чувство надвигающегося вселенского краха — прочтите хотя бы «Гибель Рима» или печатавшееся у нас в антологиях американской поэзии стихотворение «1 сентября 1939» — в конце концов отступило. Однако сменилось оно не оптимизмом, хотя бы чисто философическим, отвлеченным от удручающего зрелища современности, а только вынужденным смирением перед дисгармонией мира, которую Оден все так же осознавал непреложным фактом. Считая, что выправить ее нельзя, он долго боролся с собой, прежде чем ее признать неизбежным условием существования. По сути, все творчество Одена и вело к подобному признанию, достигнутому как итог трудной духовной работы, следами которой заполнена его лирика.
Подобно Заболоцкому, который иногда очень ему созвучен, особенно в последних своих стихотворениях, Оден тоже не нашел «высокой соразмерности начал» — ни в природе, ни в человеке. Тем более — в социальной жизни, так для него и оставшейся, даже после религиозного перелома, каким-то непрерывающимся издевательством над естественными устремлениями личности к гуманному и справедливому жизнеустройству. Мало кто с такой резкостью, как Оден, называл ее царством фетишей и нелепостей, почитаемых нормой, владеньем тиранов, украсивших площади призывами к совершенству, обиталищем «слов, не верящих словам», однако таких, которым при всей откровенной их лживости дано решать судьбу.
Это образы из стихотворений, писавшихся в разные годы — и до войны, когда Оден был левым, и много позже, когда его поспешно и пристрастно именовали отступником. На самом деле переменился не столько он сам, сколько время, обогатившееся до того жестоким опытом, что легкокрылый энтузиазм верующих в близкое социальное обновление становился явным анахронизмом. Для очутившихся в лабиринте утрачивали всякий смысл поиски кратчайшего пути напрямую, как бы ни ободряла их в таких усилиях наука, и самым непосредственным смыслом наполнялся «вопрос: есть выход или нет?» Как бы ни иронизировал Оден в стихотворении «Лабиринт», где «полуразумный человек» принужден каким-то образом осмыслять для себя вопросы, на которые не нашли ответа и лучшие умы, сам он — поэт таких вот вопросов, поставленных с нечастой для западного писателя прямотой.
В этом отношении Оден ничуть не менялся, начиная с первых своих сборников. Сделаться заурядным «жителем равнины», как это сформулировано в стихах 1953 года, он бы не смог, даже прилагая максимум стараний. «Субстанция пологой пустоты», доминируя в духовном пейзаже, вызывала у Одена лишь жажду разрушения, а верней, преображенья магией искусства. Он не ожидал, чтобы подобное преображенье сделалось весомым фактором в окружающей действительности, — это было бы, на его взгляд, еще фантастичнее, чем выигрыш «на рандеву с Историей». Но, отвергая романтические грезы, Оден верил, что человеку по силам не просто обитать «на равнине», не просто прилаживаться к ее климату, а сохранить нравственное самостоянье, пусть это нередко требует неимоверного напряжения. Меру человеческих возможностей Оден не переоценивал. Но и не принижал.