Выбрать главу

Монахини не страдают в узких кельях своих монастырей29А, и восемнадцатый век, за исключением некоторого числа недовольных, был удовлетворен тем, что предлагали ему его первые поэты.

«Абсолютно излишне, — говорит Джонсон, — отвечать на однажды заданный вопрос, был ли Поуп поэтом, иначе как встречным вопросом — если Поуп не был им, то у кого еще можно найти поэзию?»

Ее, доктор Джонсон, можно найти у доктора Уоттса.

Soft and easy in thy cradle; Coarse and hard thy Saviour lay, When his birthplace was a stable And his softest bed was hay.[30]

Эти простые стихи и бедные рифмы — поэзия выше Поупа. Еще ее, Сэмюэль, можно найти у твоего однофамильца Бенджамена, дерева той же крепости,[31] что и ты.

When gentle ghost, besprent with April dew, Hails me so solemnly to yonder yew, And beckoning woos me, from the fatal tree, To pluck a garland for herself or me?[32]

Поуп, подражая этим стихам, не смог приблизиться к ним ближе вот этого расстояния:

What beck'ning ghost along the moon-light-shade Invites my steps and points to yonder glade?» 'Tis she! — but why that bleeding bosom gor'd, etc.[33]

Когда я слышу, как кто-то с определенным вызовом говорит, что Поуп был поэтом, я подозреваю его в намеренном использовании языковой двусмысленности для создания путаницы в мыслях. Верно, что Поуп был поэтом, но это одна из тех истин, которые столь любезны лжецам, поскольку отлично служат поводом для лжи. То, что Поуп не был поэтом, — ложь, но праведный человек, в благоговейном страхе стоя перед Страшным Судом на берегу пышущего серой огненного озера, предпочтет сказать ее.

Восхищаться такой поэзией столь же искренне, как Джонсон, оставаясь, подобно ему, совершенно ею довольным, невозможно, если не потерять способности понимать или даже распознавать при встрече поэзию более утонченную. Злосчастная правдивость Джонсона, позволившая миру узнать, как он был потрясен «Ликидом»,[34] достаточно дискредитировала его критические оценки; но обсудим еще его отклик на поэзию хотя и созданную в восемнадцатом веке, но чуждую этому веку и достойную других, — обсудим его отношение к Коллинзу. К самому Коллинзу Джонсон испытывал уважение и симпатию и, обладая добрым сердцем, должен был хорошо отозваться о стихах друга, но он был честным человеком и не мог этого сделать.

Как я уже сказал, первым препятствием в рассмотрении предмета поэзии служит естественная неопределенность этого понятия. Но ход обсуждения привел нас к другому, возможно, еще большему затруднению. Речь идет об определении компетентности судьи, иначе говоря, о чувствительности или бесчувственности воспринимающего. Способен ли я, встретив поэзию, узнать ее? Способен ли я ее воспринимать? Бесспорно и общеизвестно, что большая часть цивилизованного человечества к этому не способна; кто подтвердит, что я принадлежу к другой, меньшей его части? Я могу знать, что мне нравится и чем я восхищаюсь, моя любовь и мое восхищение могут быть очень сильными, но что делает меня уверенным в том, что то, чем я восхищаюсь, есть поэзия?

Будет ли причина этой уверенности сколько-нибудь серьезней, чем вот эта: «поэзия обычно считается высшей формой литературы, и мое самомнение не позволяет мне поверить, что то, чем я восхищаюсь, может быть хоть сколько-нибудь ниже самого высшего»?

Но почему бы и не допустить, что вы не можете воспринимать поэзию? Почему вы считаете способность к ее восприятию необходимой для самоуважения? Сколько великих людей, сколько святых и героев обладали этой способностью? Можете ли вы слышать писк летучей мыши? Вероятно, нет, но разве вы станете из-за этого думать о себе хуже? Станете ли вы убеждать себя и других, что на самом деле вы можете его слышать? Разве принадлежность к большинству столь уж непереносима и убийственна для самомнения?