Выбрать главу
Riches, like insects, when conceal'd they lie, Wait but for wings, and in their season fly. Who sees pale Mammon pine amidst his store Sees but a backward steward for the poor: This year a reservoir, to keep and spare; The next a fountain, spouting through his heir, In lavish streams to quench a country's thirst, And men and dogs shall drink him till they burst. [15]

И насколько это добротно сделано! Но подобные писания, хотя и были славой и гордостью своих создателей, всё же не могли их удовлетворить. Авторы этих стихов чувствовали, что в конце концов всё это не может ни сравниться с поэзией других веков, ни совпасть с представлением о поэзии, которое смутно рисовалось в их головах, и устремлялись к чему-то другому, не столь прозаически приземленному. Это выглядело, как если бы страусиха пыталась взлететь. Сама по себе страусиха — подвижнейшее из созданий, смеющееся и над лошадью, и над ее всадником, и хотя, как нам говорят, Господь лишил ее мудрости и понимания, всё же он не настолько обделил ее, чтобы она не знала того, что она не жаворонок и не орел. К поэтам восемнадцатого века поэзия высоких и глубоких страстей не приходила спонтанно, чувства, способствовавшие ее приходу, не переполняли, требуя себе выхода, внутреннего человека; поэты опоясывали чресла и брали возвышенный тон, соревнуясь на ярмарке честолюбий. Создавать настоящую поэзию, по их мнению, означало писать нечто как можно более непохожее на прозу; для этой цели ими был выработан стиль, названный «блестящим и точным» и состоявший в неизменном использовании неподходящего слова вместо подходящего, прикреплении его, как орнамента, безо всякой заботы о соответствии тому, что они хотели украсить этим орнаментом. Этот стиль привлекал внимание, ошибиться в его распознавании было трудно, поэтому вскоре общественным мнением он был связан с самим понятием поэзии и единственный сочтен поэтичным {13} . По правде говоря, он был одновременно и помпезным и бедным. Обладая выбранным и поэтому ограниченным словарем, он не соответствовал множественности и утонченности своих задач. Он не мог описывать природу с чуткой верностью натуре, он не мог выражать человеческие чувства во всем их многообразии и сложности. Мутная, застывшая, непроводящая среда легла между автором и его трудом. И это омертвление языка имело и другие последствия: оно распространялось внутрь — омертвлялось само восприятие. То, что более не могло быть описанным, уже не замечалось.

Черты и характер этого стиля могут быть рассмотрены в жестком свете на примере драйденовского переложения Чосера. Рассказ рыцаря «Паламон и Арсита» не принадлежит к числу чосеровских удач, тут поэт не чувствует себя так совершенно дома, как, например, в «Прологе» или в «Рассказе о Шантеклэре и Пертелот», и ход его стиха несколько вял. Драйденовский перевод являет своего автора во всеоружии мощи и изощренности, большая часть этого труда может быть предметом искреннего и трезвого восхищения. И нельзя сказать, что переводчик был бесчувствен ко всем блестящим чосеровским странностям: ему достало ума сохранить в неприкосновенности такие строки, как —

Up rose the sun and up rose Emily [16]

или —

The slayer of himself yet saw I there [17]

Он понимал, что ни ему самому, ни кому-нибудь другому этих строк не улучшить. Но куда более часто в сходных ситуациях он всё же пытался улучшать, считая себя способным на это. По собственному свидетельству Драйдена, он верил, что то, чем он занимался, было «переложением некоторых «Кентерберийских Рассказов» на наш язык в соответствии с его нынешним усовершенствованием» и что «поскольку Чосер нуждался в современных средствах фортификации, то некоторые его слова должны быть оставлены, как устаревшие, не подлежащие защите укрепления». Продолжая, Драйден признается: «в некоторых местах, находя текст моего автора — из-за нехватки слов в раннюю пору нашего языка — недостаточным и не придающим мысли должного блеска, я добавлял кое-что от себя».

Поглядим на последствия. Чосеровская живая и памятная строка

The smiler with the knife under the cloke [18]

стала целыми тремя:

Next stood Hypocrisy, with holy leer, Soft smiling and demurely looking down, But hid the dagger underneath the gown. [19]

Снова:

Alas, quod he, that day that I was bore. [20]

Тут Чосер страдает от «нехватки слов в раннюю пору нашего языка». Драйден приходит ему на помощь и «придает мысли Чосера должный блеск»:

Cursed be the day when first I did appear; Let it be blotted from the calendar. Lest it pollute the month and poison all the year. [21]

Или снова:

The queen anon for very womanhead Gan for the weep, and so did Emily And all the ladies in the company. [22]

Если бы Гомер или Данте хотели выразить то же, сказали бы они это иначе? Но драйденовский Чосер нуждается в «современных средствах фортификации» и поэтому выражается так:

Не said; dumb sorrow seized the standers-by. The queen, above the rest, by nature good (The pattern formed of perfect womanhood) For tender pity wept: when she began Through the bright quire the infectious virtue ran. All dropped their tears, even the contended maid. [23]
вернуться

15

Отрывок из «3-го послания» Ал. Поупа. Вольный перевод:

Богач, как куколка, лежит и крыльев ждет, Чтоб, бабочкою став, отправиться в полет. Вчера, Маммоной быв, от скупости иссох, Ты лишь раздатчик днесь и спустишь всё до крох. Богач — резервуар, чтоб прятать и хранить, Наследник же — фонтан, чтоб всё вокруг облить. Все набегут во двор: собаки, люди, чтобы На дармовщинку пить, у-у, лопни их утробы!
вернуться

16

Тут встало солнце, и Эмилья встала

(пер. О. Румера).

Этот чосеровский стих нашел свое отражение у Хаусмена. В шестом стихотворении книги «Последние стихи» есть строчка: «The sun is up, and up must I».

вернуться

17

Самоубийцу я увидел там (пер. О. Румера).

И этот чосеровский образ встречается у Хаусмена: последний стих второй строфы стихотворения "Hughley Steeple" (ASL LXI): "The slayers of themselves".

вернуться

18

С улыбкой на лице, с ножом в кармане.
вернуться

19

Затем стоит Лицемерие, с злобно-праведным взглядом. Мягко улыбается и притворно потупляет глаза, Но прячет кинжал под платьем.
вернуться

20

Увы дню моего рожденья.
вернуться

21

Будь проклят день, когда я впервые появился, Да будет он стерт из календаря, Чтобы не загрязнял месяц и не отравлял год.
вернуться

22

Рыдает королева Ипполита, И плачет с ней Эмилия и свита.

(пер. О. Румера)

вернуться

23

Он кончил говорить: немая печаль охватила стоящих рядом. Королева, первая по своей природной доброте (Черта совершенной женственности), заплакала о снисхождении: Когда она начала плакать, сквозь светлый хор Прошла заразительная добродетель. Все обронили слезы, даже оспариваемая девица.