Выбрать главу
Tho'thou art worship'd by the names divine Of Jesus and Jehovah, thou art still The Son of Morn in weary Night's decline The lost traveller's dream under the hill. [47]

Этому предназначается быть теологией, но я не могу вообразить, какой именно теологический смысл могли бы иметь эти стихи. Даже если этот смысл и есть, я не испытываю никакого желания его узнать: это чистая и самодостаточная поэзия, ни для чего другого места здесь нет.

У большинства поэтов, как я уже говорил, поэзия редко бывает чистой, без обычных сопутствующих вещей, с которыми она объединяется и уже неразличимо смешивается. Например:

Sorrow, that is not sorrow, but delight; And miserable love, that is not pain To hear of, for the glory that redounds Therefrom to human kind, and what we are. [48]

Чувство, вызванное чтением этих стихов, состоит из нескольких частей, и одна из составляющих этого чувства основана на глубине и проникновенной правде выраженной здесь мысли. Или снова:

Though love repine and reason chafe, There came a voice without reply, —" 'Tis man's perdition to be safe, When for the truth he ought to die". [49]

Тут значительная часть вызываемых эмоций может быть приписана благородству чувства этих стихов. Но вот в этих шести простых словах Мильтона

Nymphs and shepherds, dance no more [50]

— что в них может вызывать слезы у читателя, и не только у одного? О чем здесь можно плакать?

Почему эти простые слова вызывают печаль, когда смысл их беспечен и весел? Я могу ответить только одно: потому что они — поэзия. Они находят дорогу к чему-то непонятному, скрытому в нас, к тому, что старше нынешнего устройства человеческой натуры, будучи похоже на островки болот, которые то тут, то там всё еще доживают свой век среди осушенных земель Кембриджшира.

В самом деле, на меня поэзия действует скорее физически, чем через посредство разума. Года два назад я, как и другие, получил из Америки просьбу дать определение поэзии. Я ответил, что способен к этому в той же мере, в какой терьер способен дать определение крысе, однако я думаю, что оба мы распознаем объект по той реакции, которую он у нас вызывает. Один из симптомов этой реакции, правда, вызванной совсем другим, описан Елифазом Феманитянином: «Дух прошел надо мною. Дыбом встали волосы на мне». [51]

Я знаю из опыта, что когда я утром бреюсь, мне надо следить за своими мыслями: если стихотворная строчка вдруг забредет в голову, кожа так ощетинивается, что бритва перестает работать. Этот особый симптом сопровождается дрожью в спине, есть и другой, состоящий в перехвате горла и приливе слез, есть еще третий, который я могу описать, только пользуясь словами одного из последних писем Китса: «всё, что напоминает о ней, — речь идет о Фанни Брон, — пронзает меня, как копье». Место проявления этого чувства находится где-то под ложечкой.

Мои суждения о поэзии неминуемо окрашены, может быть, я должен сказать «запятнаны», тем обстоятельством, что я соприкасаюсь с ней двумя разными сторонами. Я уже говорил здесь, что поэзия — термин чрезвычайно широкий, он настолько широк, что распространяется и на мои две книги, по счастью небольшие. Я знаю, как эти вещи рождаются, и, хотя я не имею никакого права предполагать, что какие-нибудь другие стихи возникли тем же путем, я все-таки верю, что некоторая поэзия — и вполне хорошая поэзия — именно так и появилась. Вордсворт, к примеру, говорит, что поэзия — это внезапный прилив могущественных чувств, а Берне оставил нам следующее признание: «два или три раза в своей жизни я сочинял что-то по намерению, а не порыву, но ни разу ничего путного не добился». Короче говоря, я думаю, что процесс сочинения стихов в начале своем скорее пассивен и непроизволен, чем активен. И если бы я должен был пусть и не определить этот процесс, то хотя бы назвать тот род вещей, к которому он относится, я бы употребил слово «секреция» — будь это естественная секреция, подобная выделению пихтой живицы, или болезненная секреция, подобная созреванию устричного жемчуга. Я думаю, что мой случай — второй: ведь хотя я и не могу обращаться со своим материалом с искусством устрицы, мне редко приходилось писать стихи иначе, как будучи очень нездоровым, и этот опыт — пусть и приятный — обыкновенно был для меня возбуждающим и опустошающим. Если вы примете на себя труд отбросить несущественные детали, я предложу вам некоторый отчет об этом процессе.

Выпив пинту пива за ланчем (пиво успокаивает мозг, а послеполуденное время — наименее интеллектуальная часть моей жизни), я выхожу погулять часа на два-три. Я иду, ни о чем особенно не думая, глядя лишь на природу по сторонам, и вдруг вместе с каким-то внезапным и безотчетным чувством в мой мозг залетает строчка-другая стихов, а иногда и вся строфа сразу, сопровождаемые, но не предшествуемые, смутным представлением о стихотворении, частью которого им нужно быть. После этого обыкновенно бывает перерыв около часа, затем, возможно, ключ снова начинает бить вверх. Я сказал «вверх», потому что, насколько я могу понять, источник этих предлагаемых мозгу указаний находится в той бездне, которую я уже имел случай упомянуть, — под ложечкой. Дома я записываю эти указания, оставляя пробелы, надеясь, что вдохновение придет и в следующий раз. Иногда оно приходило, когда я снова шел гулять в ожидающем и расположенном к восприятию состоянии духа, но иногда я должен был взять процесс сочинения в свои руки и завершить его усилием мозга, и это часто было связано с беспокойством и тревогой, пробами и разочарованиями и нередко кончалось неудачей. Случилось так, что я отчетливо помню происхождение стихотворения, завершающего мою первую книгу. Две его строфы — я не скажу какие [52]— пришли мне в голову так, как они напечатаны, когда я пересекал угол Хэмпстедской пустоши между трактиром Спэньярд и проходом к Тэмпл Форчен. [53]

Третья строфа пришла после некоторых уговоров за чаем. Нужна была еще одна, но она не приходила: я должен был сочинить ее сам, и это было трудным делом. Я тринадцать раз переделывал ее, и прошло больше двенадцати месяцев, пока я не получил то, что нужно.

К этому времени вы уже должны быть сыты анатомией, патологией и автобиографией и хотите разрешить мне отступить из чужой страны литературной критики, куда я вторгнулся. Я прощаюсь с ней навсегда. Я не хочу сказать, вместе с Кольриджем, что я вновь помещаю свой бессмертный дух в глубокий покой смиренного самодовольства, но всё же я возвращаюсь к подобающей мне работе с чувством облегчения. [54]

вернуться

47

Хотя Ты и почтен священными именами Иисуса и Иеговы, Ты всё еще Сын Утра в конце томительной Ночи, Мечта затерянного путника под склоном холма.
вернуться

48

Печаль — не печаль, а радость, И о несчастной любви слышать не больно, Потому что из этого происходит слава человеческого рода И всё то, что мы есть.

Вордсворт. Прелюдия. Глава 13, 245–249.

вернуться

49

Хотя любовь ропщет и разум раздражен, Звучит голос без ответа: Погибель человеку быть в безопасности, Когда он должен умереть за правду.

Р. У. Эмерсон (R. W. Emerson; 1803–1882). «Жертва».

вернуться

50

Нимфы и пастухи, больше не танцуйте.

Мильтон. Arcades. Песня 3.

вернуться

51

Книга Иова. Гл. 4.

вернуться

52

См. примечание к стихотворению LXIII книги «Шропширский парень».

вернуться

53

Районы Лондона.

вернуться

54

Вот отрывки из двух писем Хаусмена брату Лоренсу, написанных сразу по следам лекции.

20 Мая 1933

Мой дорогой Лоренс,

Я писал ее против своей воли; то, что вышло, не стало предметом моей гордости, и я не рассылаю печатные копии, кроме как внутри семьи. Но ее здешний успех застал меня врасплох. Передают слова главы наших доктринеров — учителей молодежи: «Потребуется больше двенадцати лет, чтобы ликвидировать вред, причиненный им за один час»…

24 мая 1933

Мой дорогой Лоренс,

…Болезненный эпизод окончен; но я могу привести вот это предложение из раздела, мною вырезанного. «Не только трудно узнать правду о чем-либо, но, по моему опыту, даже зная ее, найти слова, чтобы ее высказать, не затемнив и не извратив, — усилие изнуряющее».

Я не говорил, что поэзия, не имеющая смысла, лучше, но только то, что ее легче всего по этому признаку опознавать.

Мне передали слова Киплинга о том, что я «совершенно прав», говоря про место под ложечкой. <…>