При этом отношение Вяземского к внутренней политике Николая I, уже в силу недоверия к ближайшим советникам царя (но не только поэтому), было далеким от оптимизма. Достаточно сравнить известное письмо Пушкина Вяземскому от 16 марта 1830 г., полное надежд на общественное оживление, и письмо Вяземского к жене от 12 апреля, где он говорит о тех же намечавшихся в комитете 6 декабря 1826 г. реформах со слов Бенкендорфа, представившего их как «исполнение желаний, которые мы сами имели лет за десять и ныне приводятся в действие самим правительством». В противоположность Пушкину Вяземский настроен скептически, иронизирует по поводу прений в Государственном совете и заключает: «По всему, что до меня доходит, все это будет не что иное, как полумеры, полуистины. При сохранении дурных начал невозможно вывести хорошие следствия»[244]. Но опять-таки: позднее, затрагивая сходную политическую тему – заседание Государственного совета, обсуждавшего подготовленный под руководством Сперанского Свод законов Российской империи, Вяземский отнюдь не скептически, хотя и очень кратко, сообщает Жуковскому (29 января 1833 г.) и Дмитриеву (2 февраля) о речи царя[245]. В обоих письмах о прениях в Совете говорится почти в одинаковых выражениях. Во фразе «<…> Сперанский был пожалован на месте сражения: государь в Совете отколол с себя андреевскую звезду и надел на него» ирония направлена несомненно против Сперанского[246].
Восторженную оценку Вяземского, как и Пушкина, вызвал приезд Николая I в Москву во время эпидемии холеры: «Тут есть не только безбоязненность, которая также признак великодушия, но есть и вдохновение, и преданность, и какое-то христианское и царское рыцарство, которое очень к лицу Самодержцу»[247]. Те же выражения внесены в Записную книжку. Вяземский отмечает: «Странное дело, мы встретились мыслями с Филаретом в речи его государю» – и продолжает: «На днях в письме Муханову я говорил, что из этой мысли можно было бы написать прекрасную статью журнальную»[248]. (Ср. в письме Пушкина Вяземскому от 16 марта 1830 г. о намерении «пуститься в политическую прозу» – ХІV, 69.)
По-видимому, поведение Николая перед смертью Пушкина также отвечало представлениям о том, что к лицу самодержцу. Д. Давыдову Вяземский писал 9 февраля 1837 г.: «О, эта ночь – великая, прекрасная ночь в жизни и царствовании Николая!» – и называл царя ангелом-утешителем при одрах Карамзина и Пушкина[249] (имеется в виду ночь с 27 на 28 января, когда Николай через Арендта обратился к Пушкину). То, что письма Вяземского (как и Жуковского) о дуэли и смерти Пушкина содержат элемент стилизации, не подлежит сомнению. Письма преследовали определенную политическую цель (особенно обращенное к великому князю Михаилу Павловичу), выполняя и функцию некрологов, которые невозможно было провести в печать. Говоря о политических взглядах Пушкина, Вяземский преуменьшал глубину и значение его либерализма и антиправительственных настроений 10‐х – начала 20‐х гг., упрощал его поздние воззрения и игнорировал сложность отношений поэта с правительством и царем в последние годы жизни. Отсюда еще не следует, что эти письма Вяземского не могут служить источником реконструкции позднего мировоззрения Пушкина. П. Е. Щеголев, анализируя письмо к великому князю Михаилу Павловичу, категорически считал, что оно не может быть положено в основу такой реконструкции, но не уточнил, в какой мере возможно использование этого и других писем Вяземского[250]. Между тем позиция Пушкина по польскому вопросу освещена Вяземским верно[251], как и отношение его к Июльской революции; утверждение о том, что Пушкин был противником свободы печати, вполне соответствует рассуждению «О цензуре» в «Путешествии из Москвы в Петербург», где Пушкин полемизировал с Радищевым (и, как указал Б. В. Томашевский, с Б. Констаном[252]). Тем более письма Вяземского должны учитываться при характеристике его собственных взглядов. Существенно не только то, что перед нами стилизация, но и то, с какой позиции она сделана. Отметим, что Вяземский не ограничился сведениями о дуэльной истории и последних минутах Пушкина, – он включил в свои письма, в том числе к великому князю, и резкие слова по адресу петербургских салонов[253], и критику распоряжений властей с их подозрительностью к Пушкину (Вяземский, конечно, имел в виду и вообще отношение правительства к людям либеральной репутации, в том числе к себе самому). Тем показательнее оценки, которые он дает царю, освобождая его от ответственности за мероприятия полиции и III отделения. В письме А. О. Смирновой (переданном с д’Аршиаком) от февраля 1837 г. действия полиции квалифицируются как нелепые, тогда как «государь был тут велик и прекрасен, в особенности когда он действовал по собственному побуждению и выражал свою волю сам, а не через посредников, которые искажали и обессмысливали его намерения». В следующем письме тому же адресату запрещение стихов на смерть Пушкина даже противопоставляется намерениям царя, который назван здесь «добрым русским»[254].
246
Об отношении Вяземского к Сперанскому свидетельствует эпиграмма «На степени вельмож Сперанский был мне чужд…» и автокомментарий к ней в письме А. Тургеневу от 22 ноября 1819 г. (Остафьевский архив… СПб., 1899. Т. 1. С. 358), а также статья по поводу книги М. А. Корфа, выразившая итоговое мнение Вяземского (1861).
249
Русский архив. 1879. Кн. 2. С. 253.Адресат письма, находившегося в бумагах А. Булгакова, установлен М. К. Светловой (Московский пушкинист. М., 1930. Вып. 2. С. 155–162).
251
На это указывал еще М. Д. Беляев; см.: Письма Пушкина к Елизавете Михайловне Хитрово. Л., 1927. С. 298.
253
Ср. также письмо к кн. О. В. Долгоруковой от 7 апреля 1837 г. (Красный архив. М.; Л., 1929. Т. 33. С. 231–232).
254
Русский архив. 1888. Кн. 2. С. 298. Примыкающим к письмам о смерти Пушкина можно считать упоминание о нем в статье Вяземского о пожаре Зимнего дворца 17 декабря 1837 г. Статья, помещенная сначала в «Gazette de France», а затем в переводе в «Московских ведомостях», носила полуофициальный характер и написана в соответствующем стиле. Панегирические формулы при упоминании царя были заданными, появление в этом контексте имени Пушкина – неожиданным. Вяземский писал: «Кто из нас не пожалел вновь о том, что умолкла уже лира Пушкина? Певец всего славного в России питал особенную любовь к этому прекрасному зданию и, конечно, пролил бы поэтические слезы свои на дымящиеся развалины, если бы буря не унесла его прежде и не разбила его лиры» (Московские ведомости. 1838. 20 апреля. № 32. С. 258).