Выбрать главу

Мне уже несколько раз приходилось читать немецкие отзывы о нашем Сецессионе, отзывы критиков, дозволяющих себе критически к нему относиться. Вот и в этом году одна из газет спрашивает, почему собственно Сецессион назвал свою летнюю выставку международной? Однако вина этого неточного обозначения падает не столько на Сецессион, сколько на русских (а может быть, и вообще иностранных) художников. Как я упоминал в последнем письме, Сецессион пригласил целый ряд русских художников. И не его вина, если вместо многих оказалось на выставке всего два русских. Имя одного я позабыл (картина его большая, очень буро-серая и представляет, кажется, малороссийскую свадьбу). Другой — Юрий Репин[130] — тоже с большим холстом: довольно бесформенный Петр Великий скачет на довольно бесформенном коне и, как сказано в одной критике, чему-то улыбается. Странно устроены глаза у критиков! Но, может быть, Петр Великий улыбается не всем (на меня он посмотрел скорее строго), а только тем, кто, подобно помянутому критику, думает, что он вышел из-под кисти профессора Ильи Репина. Тут поневоле улыбнешься!

Вопрос этот очень запутанный. Висит картина на одном из почетных мест — уже не думает ли и сам Сецессион... Но среди наших крупных критиков оказались и такие, которым Репин представляется «русским или даже скорее финляндцем». Почему финляндец так заинтересовался изображением скачущего Петра Великого, критик, конечно, спросить себя не мог, потому что он Петра не узнал, а счел его просто за «всадника».

В остальном — Сецессион как Сецессион.

Glaspalast решил в этом году обойтись без французов, да и вообще без иностранцев: своих вешать некуда. Но все же и здесь я нашел двух соотечественников: пронизанного малорусским солнцем Пимоненко и заваленного великорусским снегом Столицу[131]. И невольно думалось: всего два холста, а представлена вся Россия!!

Среди немцев — два «гвоздя»! Посмертная выставка Hermann'a v. Kaulbach'a[132], где непрерывно слышится «sehr schön» [Очень красиво (нем.)], и очень большая картина Clementz'a[133] «Христос среди народа». И, конечно, — именно перед этой худосочной и редко бездарной картиной — толпа зрителей. Обыкновенно по Glaspalast'y посетители бродят как осенние мухи, читая вслух каталог и мельком глядя на картины. А тут толпа стоит как пригвожденная и благоговеет. Я взглянул на лица и на многих увидел молитву.

Новостью среди «сюжетов» для художников является воздушный шар Цеппелина, пробивающий себе путь в густых клубящихся облаках[134]. А потом — все те же скрипачи, играющие в лесу на скрипке в усладу гномов, упавшие с лошади всадники, ревущие в горах олени (я не видал ни одного Glaspalast'a без таких оленей), и вот уже 40 лет парадирующие на выставках большие «композиции», посвященные войне 1870 г.: скачут кирасиры, гремят пушки, валяются убитые лошади, французы, и сильно пахнет доблестью немецкого оружия. Островком среди всей этой кучи сора выделяется небольшая зала японских ксилографий, неведомо зачем сюда попавших; от них публика шарахается в сторону. Тут же — гора немецкой графики, родившейся лет десять назад и нынче (по крайней мере на выставке) уже скончавшейся. Так же слаб и безусловно шаблонен в этом году маленький архитектурный отдел[135]. Страшно подумать, скольких трудов, забот, денег, да и жизней стоят подобного рода огромные ненужности. Ненужность такого Glaspalast'a очевидна уже потому, что даже его собственная публика так насмотрелась годами и десятками лет на это «свое» искусство, что стала к нему безразличной и почти не может на него реагировать. Продается тоже мало. И только один Bayerischer Staat [Бавария (нем.)], не изменяя себе, будто нарочно и принципиально скупает по строгому выбору: среди самого плохого самое дрянное.

Идя еще весною в Moderne Galerie Thannhauser'a, я думал, что коллекция Manet, несмотря на всю свою знаменитость, не даст мне нового: я только увижу, казалось мне, еще раз огромного мастера, которого видел много раз... Тем больше я поразился, как только переступил порог большой залы. Сейчас же меня как будто что-то ударило по глазам и внутренно потрясло. Весь воздух залы казался насыщенным атмосферой жадного, фанатического, сверхчеловеческого, стихийного таланта. Я забыл все, что в этом искусстве мне не дорого. Оно само взяло меня так, как берет человека — огромное, могучее явление природы. Меня покорила эта беспредельная, беспредметная любовь к живописи. Да, беспредметная! Именно — как сила природы. Никакого определенного желания, как, напр., у Сезанна, а просто — стихийное творчество. Так мне показалось в первые минуты. Мане жил, смотрел, видел. Ему настойчиво, безапелляционно сама бросалась в глаза (не в душу) какая-нибудь случайность (женщина с черными волосами, продавщица у стойки, Клод Моне, пишущий этюд в лодке, два-три завтракающих человека в мастерской, актриса или кокотка перед зеркалом и еще... и еще...), и он уже становился рабом этой случайности, вынашивал ее в себе, чтобы непременно, необходимо повторить ее на холсте. Конечно, это повторение было не механическим и вовсе не было закреплением всего. На то он и был громадный и могучий поистине талант, чтобы брать от случайного художественно-нужное. Но это художественно-нужное было для Мане почти исключительно живописно-нужным, прекрасно-нужным, но не внутренне-нужным в то же время. Я говорю «почти». Когда я разглядел и почувствовал это «почти», то для глаз моих неожиданно яркой стала связь беспредметной песни Мане с определенностью того внутренне-нужного, которое возвысили из области бессознательных возможностей таланта до сознательной сущности творчества другие не менее огромные таланты — Сезанн, Ван-Гог и Гоген, а за ними, преемственно, Матисс и Пикассо... Одно вырастало медленно из другого. И медленно брало и берет до сих пор перевес внутренне-необходимое над внешне-необходимым, как и во всей нашей юной культуре берет медленно перевес духовное начало над чисто материальным. Медленно, но неотвратимо пробуждается сознательность творчества и выступают элементы будущей, уже грядущей композиции, композиции чисто, беспредельно, исключительно живописной, основанной на открытом законе сочетания, движения, созвучия и противозвучия форм — рисуночной и красочной.