Много песен слыхал я в родной стороне,
В них про радость, про горе мне пели;
Но из песен одна в память врезалась мне -
Это песня рабочей артели…
Кашкин стоял у стены, заложив руки за спину. Как только певец вступил, Кашкин стесненно опустил глаза и смотрел неподвижно, как будто хотел этим остановившимся взглядом пробуравить пол.
Фелицын поглядывал на аккордеониста, на его разбитную, даже развязную манеру игры, обнаруживая в этом какую-то плохо скрытую подделку под сельского удальца. Фелицын отводил взгляд в сторону и тогда уже не чувствовал этой подделки, потому что инструмент звучал сносно.
Зинэтула непосредственно, с нескрываемым удивлением и умилением смотрел на певца, как будто Зинэтула только что очнулся от обморока (такое восхищение было в его глазах), смотрит и ничего не понимает.
Фелицын вновь посмотрел на аккордеониста. Чем-то он напоминал эстрадного артиста Ван-Зэн-Вея, который часто захаживал к Аристарху Ивановичу. У Аристарха Ивановича была небольшая мастерская под лестницей, где он клеил реквизит. Игорь считался в этой мастерской за своего, входил без стука, уходил не прощаясь, потому что потом вновь приходил. В руках у Игоря были то молоток, то отвертка, то нож… Глядя на Аристарха Ивановича, он принимался что-нибудь мастерить. Так он сколотил себе ящик для игрушек в четыре года. Так он еще раньше просил у Аристарха Ивановича "каляшек и бушанку" (карандаш и бумагу), устраивался на полу, рисовал, а затем пытался склеить из разрисованной бумаги какую-нибудь объемную фигуру.
Ван-Зэн-Вей выходил на сцену в широких шелковых брюках, в мягких кожаных туфлях с острыми, загнутыми кверху носами, обнаженный по пояс, разбегался и прыгал в кольцо, унизанное острыми ножами. Это кольцо делал Аристарх Иванович. Кольцо было такое тесное, а воткнутые в него остриями внутрь ножи такие острые, что сердце замирало, когда непонятно как Ван-Зэн-Вей пролетал рыбкой сквозь него.
Только песня кончилась, как аккордеонист с какой-то кокетливой гримасой вновь заиграл, а певец грянул:
Перевоз Дуня держала,
Держала, держала,
Перевозчика наняла,
Наняла, наняла.
В роще калина,
Темно, не видно,
Соловушки не поют…
Певец пел правильно, но что-то холодное было в этом пении, что-то академическое, с позой. Сколько таких певцов разъезжает по стране, бранит судьбу и не понимающих в искусстве обывателей. Хотелось, чтобы певец где-нибудь сфальшивил или, наконец, забыв текст, промурлыкал. Нет. Он обладал четкой дикцией, каждый звук был понятен, каждая нота — верно схвачена, но не хватало чего-то, не хватало.
Чего?
Поди скажи! Можно в технику пения заложить ошибки, запланировать фрагментарную фальшивость, но все равно она будет заметна, будут видны швы, будет ощутим подход к исполнению, то есть обнаружится, как ее ни скрывай, кухня. То-то и плохо, что ныне кухня видна и даже кичатся ею.
Фелицын думал об этом, и ему стало неудобно за артистов, за себя, что он вот сидит и слушает, но не может вслух сказать правду артистам. Он не знаток певческого искусства: скажет, а его засмеют, профессионально докажут несостоятельность критики.
Между тем бас повел другую песню:
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело…
В этом металлически бесстрастном пении слышался какой-то укор и Фелицыну, и Кашкину, и Зинэтуле, и дежурной, которая стояла на пороге, что, мол, смотрите, как надо петь! Вы тут забыли свои песни, так мы вам их напомним. И особенно была неприятна манера держаться маленького, с тяжелыми темными веками, закрывающими и без того узкие глаза, аккордеониста, думающего наверняка о себе как о звезде эстрады, виртуозе, которому позволено с высоты своего ничтожного роста надменно смотреть на презираемую им публику.
На счастье, после этой песни Кашкин закашлялся так громко, что возникла пауза, а Фелицын некстати потянулся и бестактно зевнул.
Концерт был закончен.
VII
Горел электрический свет под красным абажуром. Давно наступило утро. Но об этом можно было догадаться, лишь взглянув высоко вверх, на узкую полоску окна подвала. Игорь маялся. Он ждал дедушку. Несколько раз, подсвечивая себе самодельным фонариком, заглядывал под стол, где стоял фанерный ящик с надписью: "Ящи ди грушнае", что означало: "ящик для игрушек". Надпись была сделана три года назад, когда Игорю было четыре года.