— Ну что, гномик, озолотишь нас? — сказал один, по виду зачинщик безобразия. — Мы тебя поймали.
— Он не гном, он лепрекон, — усмехнулся второй. — Но денежки мы с него стрясем, как ни называй.
Сеня поднял сжатые кулаки к груди.
— Оставьте меня в покое, — сказал он отчаянно. — Денег я вам не дам.
Коля вздохнул тяжело, поставил ранец у стены, фуражку снял, чтобы сильнее не поломалась. Пупса тиснул в кармане.
— Выручай, Висечка, — прошептал.
Тут сзади, не было печали, Мишка Некрасов подошел. Коля только на него огрызнуться собрался, а он тоже ранец к стене поставил и рядом встал.
— А скажут — скажут! — что нас было трое, — усмехнулся он и поправил воображаемую шпагу.
— Ага, защитники? — протянул главный хулиган, когда пятиклассники встали против них плечо к плечу. — Вы считать умеете? Нас четверо, а вас двое и гном.
Сенечка взвизгнул, прыгнул на него и вцепился в нос, засунув пальцы прямо в широкие ноздри.
— В покое меня оставьте! — крикнул он и дернул пальцы на себя. Хулиган заорал.
Коля только приготовился броситься на ближнего к нему врага, как из-за угла выбежал сторож гимназии Сильвестр, как две капли воды походивший на бюст Гомера в кабинете литературы, но распространявший обычно совсем не эллинские ароматы, а дух селедки, лука и перегара.
— А ну, ишь! — рявкнул он. — Вздумали тут! Ну-ка вон! А то я вам!
Разбежались быстро, кто куда.
Домой мальчишки шли втроем, пока по пути было. Генинг все молчал, носом шмыгал, руки тер о шинель.
— Здорово ты его, — осторожно сказал Коля.
— И вправду три мушкетера, — рассмеялся Мишка. — Молодец, Сеня. Будешь у нас… ну, Портос.
— Мне Атос больше нравится, — вздохнул Сеня.
— Нет! Атос, чур, я! — Мишка ударил себя в грудь.
С тех пор они все время вместе домой ходили. И с математикой у Коли стало хорошо налаживаться — и Сенечка помогал, и пупс вуду.
«Что за имя — Висечка? — спросил как-то пупс. — Почему меня так зовешь?»
— Ну Виссарион же, — ответил Сеня, а когда пупс надолго замолчал, спросил: — А что, имя тебе не нравится?
«Имя… наверное, как имя, — сказал пупс. — Но уж очень от него отчество… памятное».
Пупс вообще много всего непонятного говорил. И произносил слова странно: вроде и чисто по-русски, а не так, гласные глотал, где не надо, согласными то пришепетывал, то щелкал. А голос у него был глубокий, спокойный, немного усталый только. Говорил он не все время, а лишь когда Коля его в руках держал и сильно сжимал, чувствуя сквозь слои ваты жесткие грани своей волшебной пирамидки. Слышал пупс очень хорошо, даже шепот, а отвечал громко, но только для самого Коли. Когда он Мишку попросил ухо к пупсу приложить, тот вроде бы что-то услышал, но не слова, а треск непонятный.
Коля пупсу много всего рассказывал — про папу с мамой, про гимназию, про Дашку, про бабушку, про книжки. Пупс был очень умный и понимающий, никогда над Колей не смеялся, а всегда отвечал хорошее и умное.
«Нельзя детей бить, — например, говорил он Коле, когда тот ворчал, потирая седалище после отцовской порки за драку; эх, те шестиклассники подстерегли их таки в конце апреля, фуражку окончательно скособочили и тужурку порвали. — Вообще нельзя бить того, кто тебе ответить не может. Хотя это, конечно, доставляет удовольствие на каком-то низком уровне, но его стоит в себе давить, и чем раньше в жизни, тем лучше».
Когда у Коли был грипп и он лежал в постели, чуть не плача от слабости и одиночества, потому что доктор строго-настрого наказал маме к нему не заходить (беременным опасно), пупс рассказывал ему сказки, истории интересные, стихи читал. Жалко только, что все их выжгло из памяти страшным болезненным жаром: через неделю Коля ничего вспомнить не смог, только что-то про огненную гору, кольцо и черного властелина, а еще строчка в голове засела: «…свеча горела на столе, свеча горела».
Задач пупс за него не решал, но подсказывал, как именно думать, чтобы понятно стало, и слова и числа разложились в голове у Коли на формулы и дроби. А разобравшись, Коля внезапно так математику полюбил, что до конца мая весь задачник прошел, вечерами сам для себя задачи решал, как семечки их щелкал. И было у него чувство, будто он всю жизнь сиднем сидел, а теперь вдруг бегать научился — и его ум мчался с холма, радостно разбивая ветер, и трава ложилась под ноги, и дроби не громоздились больше унылыми закорючками, а описывали мир не хуже слов.
Вист качал головой и с каждой неделей все меньше к Коле придирался, к доске вызывал уважительно, а не как щенка, чтобы тыкать носом в лужу в прихожей.