— Мое имя не Омар.
— Знаю, — кивнула Марша, — твое имя Хорас. А Омаром я тебя зову потому, что ты очень похож на выкуренную сигарету.
— И никаких ваших писем у меня нет. Вряд ли я был знаком с вашим дедушкой. Кстати, мне представляется маловероятным, что в тысяча восемьсот восемьдесят первом году вы уже существовали.
Марша уставилась на него в изумлении:
— Я? В тысяча восемьсот восемьдесят первом году? Да разумеется! Я танцевала в кордебалете, когда секстет из «Флородоры»[11] еще не вышел из монастыря. Я была первой няней Джульетты, до миссис Сол Смит.[12] Хуже того, Омар, во время войны тысяча восемьсот двенадцатого года я пела в солдатской столовке.
Тут мозги Хораса внезапно проделали успешный кульбит, и он ухмыльнулся:
— Это Чарли Мун тебя подослал, да?
Марша обратила к нему непроницаемый взгляд:
— Кто такой этот Чарли Мун?
— Низкорослый такой, широкие ноздри, большие уши.
Она выросла на несколько сантиметров и шмыгнула носом:
— Не в моих правилах заглядывать своим друзьям в ноздри.
— Значит, Чарли?
Марша прикусила губу, а потом зевнула:
— Слушай, Омар, давай сменим тему. А то я того и гляди захраплю в этом кресле.
— Возможно, — подтвердил Хорас с серьезным видом. — Общепризнанно, что Юм обладает усыпляющим действием.
— Кто этот твой приятель и долго ли ему жить?
Тут Хорас Тарбокс внезапно кошачьим движением поднялся с кресла и принялся расхаживать по комнате, засунув руки в карманы. То был второй его характерный жест.
— Мне это не нравится, — проговорил он, будто беседуя сам с собой, — совсем. И не то чтобы я возражал против твоего присутствия — я не возражаю. Ты очень даже недурна собой, но меня нервирует то, что тебя прислал Чарли Мун. Я что, лабораторная зверюшка, на которой не только химики, но и всякие там недоучки могут ставить опыты? Или в моем интеллектуальном уровне есть нечто, вызывающее смех? Я что, похож на маленького мальчика из Бостона, которого рисуют в юмористических журналах? Неужели этот бессердечный осел Мун, с его бесконечными рассказами о том, как он провел неделю в Париже, имеет право…
— Не имеет, — убежденно прервала его Марша. — А ты просто чудо. Иди поцелуй меня.
Хорас резко остановился прямо перед ней.
— Почему ты хочешь, чтобы я тебя поцеловал? — спросил он сосредоточенно. — Ты всегда целуешься с кем ни попадя?
— Разумеется, — без тени смущения подтвердила Марша. — А на что еще жизнь? Только на то, чтобы целоваться с кем ни попадя.
— Знаешь, — произнес Хорас с чувством, — должен сказать, представления о реальности у тебя в высшей степени превратные. Во-первых, жизнь вовсе не только на это, а во-вторых, я не собираюсь тебя целовать. Это может войти в привычку, а я с большим трудом избавляюсь от привычек. В прошлом году у меня вошло в привычку ворочаться в постели до половины восьмого.
Марша понимающе кивнула.
— А ты хоть изредка развлекаешься? — поинтересовалась она.
— Что ты имеешь в виду под «развлекаешься»?
— Послушай-ка, — сказала Марша строго, — ты, Омар, мне нравишься, вот только бы ты еще выражался как-нибудь попонятнее. А так можно подумать, что ты перекатываешь во рту целую кучу слов и, стоит тебе хоть одно обронить, проигрываешь какое-то пари. Я спросила, развлекаешься ли ты хоть изредка.
Хорас помотал головой.
— Потом, может, и буду, — ответил он. — Понимаешь, по сути, я — план. Я — эксперимент. И я вовсе не хочу сказать, что никогда от этого не устаю, — случается. Однако… нет, я не смогу объяснить! Но то, что вы с Чарли Муном называете «развлечениями», для меня никакие не развлечения.
— Объясни-ка.
Хорас уставился на нее, начал было говорить, но потом передумал и снова заходил по комнате. После неудачной попытки понять, смотрит он на нее или нет, Марша улыбнулась:
— Объясни-ка.
Хорас обернулся к ней:
— А если объясню, обещаешь сказать Чарли Муну, что меня не было дома?
— Угу.
— Ну ладно. Вот моя история: в детстве я был почемучкой, хотел про все знать, как оно устроено. Мой отец был молод и преподавал экономику в Принстоне. Он выработал систему: как можно доскональнее отвечать на все мои вопросы. Моя реакция натолкнула его на мысль сделать из меня вундеркинда. Ко всем прочим мучениям, у меня еще постоянно болели уши — в возрасте от девяти до двенадцати лет я перенес семь операций. В результате я, понятное дело, почти не общался с другими детьми, и толкнуть меня в нужном направлении оказалось несложно. Пока сверстники продирались через «Дядюшку Римуса», я с неподдельным удовольствием читал Катулла в оригинале… Вступительные экзамены в колледж я сдал в тринадцать лет, — можно сказать, оно само вышло. Круг моего общения по большей части состоял из преподавателей, и я страшно гордился сознанием того, что обладаю превосходным интеллектом; при этом, несмотря на необычайную одаренность, во всех остальных смыслах я был совершенно нормальным человеком. К шестнадцати мне надоело быть чудом природы; я решил, что кое-кто допустил серьезную ошибку. Однако, раз уж дело зашло так далеко, я решил, что все-таки получу магистерскую степень. Больше всего в жизни меня интересует современная философия. Я реалист школы Антона Лорье — с налетом бергсонианства,[13] — и через два месяца мне исполнится восемнадцать. Вот и все.
11
12
13