У меня было всего полсекунды, и я решился.
— Пойдемте, вам нужно лечь!..
— Куда? — плохо соображая, спросил человек.
— Ко мне. Я живу один, у меня — спокойно…
— К тебе?
— Ну да, пойдемте…
Некоторое время он как бы обдумывал предложение, причем глазные яблоки у него страшно закатывались под веки, а потом поднял руку и вцепился в мое плечо с такой силой, что затрещали кости.
Зубы его дико ощерились.
— Я тебе верю, — хрипло сказал он.
На лестнице он окончательно скис, навалился всей тяжестью, и мне пришлось просто волочь его по ступенькам. В лифте же он обморочно оседал на пол и таки осел, стоило мне уже на площадке отпустить его, чтобы отпереть квартиру. Хорошо еще, что никто не попался нам навстречу. А когда я все-таки затащил его в комнату и, как вязанку дров, уронил на тахту, тоже вымотавшись до предела, он и развалился именно, как вязанка дров: голова запрокинута поверх валика, руки разбросаны, точно у неживого, с сапожек прямо на покрывало сочится мазутная жидкость. Подошвы, подбитые гвоздиками, были заляпаны ей весьма основательно. Впрочем, сапожки я с него сразу же стянул. При этом плоский железный, кажется, посох ощутимо брякнулся на пол. Поднимать эту дурынду я, конечно, не стал, при безжалостном электрическом свете человек выглядел еще хуже, чем в дворовом сумраке: лицо и волосы, испачканы тем же самым мазутом, пальцы, будто в вишневом варенье, которое уже подсыхает, ужасные окровавленные лохмотья рубахи, кожаная безрукавка, тоже скользкая на ощупь от крови.
Я попытался осторожненько расстегнуть ее, но человек, не размыкая век, прошептал:
— Не надо… — и добавил, видимо, чудовищным напряжением удерживая сознание. — Просто лежать… Лежать… Больше — ничего…
Он также запретил мне его перевязывать и мучительным движением головы отказался от тканевого тампона, который я хотел подсунуть на рану. Попросил только воды и, постукивая зубами по краю стекла, выпил один за другим два полных стакана.
И все же я, вероятно, вызвал бы ему «скорую помощь». Я просто боялся, что он умрет у меня дома. Объясняйся потом с врачами или, хуже того, с милицией. Но внимание мое привлек тот плоский посох, что брякнулся на пол. Это был, оказывается, вовсе не посох, как я первоначально подумал. От удара о пол металлическая крестовина немного выдвинулась, между ней и тем, что, как я теперь понимал, было ножнами, засветилось обнаженное лезвие шириной примерно в три пальца — слегка выпуклое к середине, нежно-матовое, будто из тусклого серебра, и как бы чуть-чуть дымное, испаряющееся на воздухе. Мне казалось, что по нему пробегают слабые расплывчатые тени. А когда я пугливо тронул эфес, чтобы убедиться в реальности происходящего, пальцы мои точно прикоснулись к раскаленному утюгу.
Ожог был приличный. Я чуть было не закричал.
Это меня отрезвило.
И глядя на туманный клинок, на ножны из гладкого дерева, украшенного серебряными насечками, я понял, что никакого врача действительно вызывать не надо, врач здесь не требуется, здесь вообще ничего не требуется, а если что-то и требуется, то нечто иное — то, с чем я не сталкивался еще ни разу в жизни.
Ночью я несколько раз подходил к нему. Он то ли спал, то ли находился в обморочном забытьи. Скорее всего, второе, потому что дышал он неровно — то мелко, то глубоко, и в груди его на разные лады посвистывало, как при сильной простуде. А где-то ближе к утру он, не размыкая век, поднес ко рту сдвинутые ладони и несколько раз произнес свистящим шепотом: лисса… лисса… — Наверное, бредил. Мне показалось, что поверхность ладоней мерцает, как голубоватый экран телевизора. Но может быть, действительно показалось. Кровь, во всяком случае, остановилась, вишневый сок на руках подсох, затвердел и при движении осыпался малиновыми чешуйками. Я заметил на безымянном пальце кольцо с большим синим камнем. Гладкие грани вспыхивали даже в зашторенном полумраке. Следы мазута с лица исчезли, наверное, стерлись. Но исчезли они также и с покрывала, куда накапали довольно-таки обильно. Я не знал, что думать по этому поводу.
Наверное, он все-таки выздоравливал. Потому что где-то примерно в половине шестого, когда я в очередной раз заглянул посмотреть все ли в порядке, он совершенно неожиданно, будто не спал, открыл глаза и, не поворачивая головы, внятно сказал:
— Вы спасли мне жизнь, сударь. Я — ваш должник…
И, не дожидаясь ответа, снова прикрыл веки.
Я почему-то был горд его словами. Я чувствовал, что в моей жизни что-то заканчивается. Я до сих пор хорошо помню эти долгие ночные часы. Была ясная ночь ранней осени, какие иногда случаются в Петербурге. Звезд на небе высыпало в необычайном количестве. Они горели, как подсвеченный горный хрусталь. Из окна открывался вид на канал и на крыши, уходящие к Исаакиевскому собору.
Картина была просто великолепная.
И я чувствовал невообразимые просторы Вселенной, несравнимые с человеческой жизнью, колючий свет, летящий по холоду от одного ее края к другому, мертвые глыбы внезапно вырастающих астероидов и себя — на искре Земли, медленно истачивающей пространство.
Я чувствовал себя капитаном сказочного корабля, плывущего в вечность.
Правда, в другой комнате, на тахте, застеленной покрывалом, лежал в беспамятстве тот, кто, возможно, и был капитаном, вынырнувшим из далей Галактики.
У меня возбужденно и вместе с тем радостно бухало сердце.
Я заварил себе чай и пил его маленькими глотками.
В окно струился пепельный свет звезд.
Сна не было ни в одном глазу.
Поправлялся он удивительно быстро. Жуткая рана уже на другой день покрылась нежной розовой пленочкой, лохмотья кожи вокруг слетели, как прошлогодние листья, и лишай, раскинувшийся на груди, все время уменьшался в размерах. Сил у моего гостя явно прибавилось, он начал понемногу садиться и вообще разговаривать, а еще через пару дней — вставать и разгуливать по квартире.
Правда, слабость еще некоторое время сохранялась и, пересекая комнату, например, он вынужден был опираться о мебель, дыхание иногда прерывалось, а на лице выступала испарина, он тогда останавливался и некоторое время стоял, прижав ладонь к сердцу, а потом, стиснув в улыбке-оскале белые зубы, двигался дальше.
Однако даже эти болезненные явления стремительно исчезали. К понедельнику, то есть всего через трое суток после ранения, он уже полностью, на мой непрофессиональный взгляд, пришел в себя, и тогда стал похож на зверя, запертого в тесной клетке.
Ему явно не хватало пространства. Он часами в молчании нервными шагами мерял квартиру, подолгу, скрестив на груди руки, стоял у окна, видимо, размышляя о чем-то, вздувал каменные желваки на щеках, и исполненный ярости взор его был устремлен явно за земные пределы.
Сразу же обнаружились некоторые трудности общения.
Незнакомец — кстати он представился мне как Геррик (просто Геррик, добавил он после некоторого колебания) — с первых же минут стал мне начальственно тыкать, тот первый случай, когда он обратился ко мне на «вы» и «сударь», остался единственным. Далее он подобной вежливостью пренебрегал. Может быть, в этом и не было бы ничего особенного, но когда я, слегка задетый, начал разговаривать с ним так же, он ощутимо дернулся, точно его оскорбили, вскинул голову, надул крылья гордого носа, светлые глаза полыхнули молнией негодования, и лишь через секунду, взяв себя в руки, ответил на мой вопрос ровным и сдержанным голосом. Однако я уже понял, что сдержанность эта обманчива. Геррик был человеком сильных страстей, и лично мне не хотелось бы иметь его среди своих противников.
Тыканье, впрочем, было досадной мелочью, на фоне всего остального, я к ней привык и уже через несколько дней перестал обращать на это внимание, но вот то, что он категорически отказывался мыть посуду — вообще заниматься хозяйством в каком бы то ни было виде: покупать продукты, готовить, хотя бы изредка подмести комнаты или вытереть пыль — задевало меня, как человека ответственного и аккуратного, значительно больше. Что это, в самом деле, за барские замашки? Что я ему прислуга, чтобы убирать за ним, подметать и готовить? Это действительно доводило меня чуть ли не до остервенения. Однако, здесь ничего нельзя было сделать. Как-то, набравшись смелости — все же молния в светлых глазах меня настораживала — я со всей возможной вежливостью высказал ему это, а Геррик в ответ просто пожал плечами: