— Воин не заботится о пропитании, — объяснил он. — Воин — сражается, странствует, пирует при редких встречах с друзьями, иногда погибает, иногда — одерживает блистательные победы. Но воин не забоится о такой мелочи как еда. Это просто недостойно его…
— А если еды не будет? — помнится, спросил я.
— Значит, ее — не будет, — очень спокойно ответил Геррик.
Пришлось с этим смириться. В конце концов, он был гость, а я — хозяин. И как у хозяина у меня были свои обязанности. Тем более, что барство его заслонялось множеством других интересных особенностей. Были странности, если так можно выразиться, гораздо более странные. Например, при умывании он совсем не признавал ни воды, ни мыла. Если нужно было очистить ладони, он делал движение, будто действительно держал их под краном, затем поднимал, стряхивал, — казалось, что во все стороны разлетаются невидимые брызги, — и грязь исчезала, даже если руки были испачканы машинной смазкой. Так же и с лицом — Геррик быстро и как-то небрежно проводил по нему ладонью, и лицо очищалось даже, по-видимому, от микробов. Походило на чудо — раз, и уже свеженький.
Он пытался и меня научить этому действу.
— Это очень просто, — говорил он, держа на весу чуть разведенные пальцы. — Представь себе, что грязь не имеет к тебе никакого отношения. Сними ее, не задумываясь, ну как снимают пылинку с костюма. Вот так. — Он, будто фокусник, легко потирал руки. Мощная чернильная клякса, специально перед тем стряхнутая на ладонь, полностью исчезала. Никаких следов не оставалось на гладкой коже. Однако, когда я с нудным тщанием пытался повторить его жест, та же самая клякса размазывалось по всему моему запястью, и потом приходилось долго оттирать ее мылом и пемзой.
Точно так же он никогда не чистил зубы и не причесывался. И, по-моему, даже не представлял себе, что такое расческа и зачем она человеку нужна. Небрежно запускал пятерню в волосы, проводил — раз, другой, и льняные пряди укладывались, точно у парикмахера.
Я ему завидовал. С детства не выношу причесываться и чистить зубы.
Нечто аналогичное происходило и с едой. Геррик не то чтобы был привередлив в вопросах питания, — ел он, по-моему, все и к особенностям национальной кухни относился спокойно, был вообще равнодушен к тому, что сегодня на обед или на ужин, мог, как я замечал, обходиться просто голым куском хлеба — но довольно часто во время еды повторялась одна и та же картина: он двумя пальцами брал, например, сваренную мною сосиску, подносил ее к носу, втягивал воздух ноздрями, принюхиваясь, и вдруг на холодном лице его появлялось брезгливое выражение:
— Этого есть нельзя, — с отвращением констатировал он.
— Почему? — интересовался я.
— В ней полно всякого металла.
Сосиска откладывалась. Геррик по обыкновению отрезал себе ломоть хлеба. Подняв брови, следил, как я, тем не менее, уплетаю розовое безвкусное мясо. И только однажды, видимо, не сдержавшись, заметил вскользь:
— У вас очень грязный мир. Не понимаю: как вы здесь живете?
— Живем, — нейтрально ответил я, пожав плечами.
— Н-да… Я бы не смог…
Слышать это было довольно-таки обидно. Но гораздо больше меня задевало то, что он — внешне, по крайней мере, — нисколько не интересовался нашей жизнью. Он никогда не спрашивал об устройстве мира, в котором так неожиданно очутился, не просил рассказать ему о нашей истории или о достижениях цивилизации, не пытался понять политику, науку или искусство, и практически игнорировал незнакомые ему детали быта. Книг он, кажется, вообще не читал — бросил взгляд на полки, заполненные собраниями сочинений, между прочим, моей давней страстью и гордостью, и знакомым уже движением вздернул брови:
— Ты все это осилил? Ну-ну…
Позже он пояснил свое отношение к литературе. Зачем ему книги — он ведь не ученый. Так же не проявил особого интереса к живописи или к музыке. А когда я подсунул ему толстенный том «Античной скульптуры», он листнул его на пару страниц, а потом с треском захлопнул.
— Не понимаю, зачем делать людей из камня…
— А из чего же тогда их делать? — спросил я.
— Из жизни, — сказал Геррик, точно удивляясь моему невежеству.
— Это как?
— Ну как делают людей из жизни? Или у вас это происходит каким-нибудь иным способом?
Разницу между скульптурой и живыми людьми я ему так и не сумел объяснить. Он, по-моему, остался в убеждении, что скульпторы — люди неполноценные. Зато старенький мой телевизор с плохими красками вызвал у него почти детский восторг. Геррик, наверное, часа три проторчал у экрана, крутя ручки и перепрыгивая с одного канала на другой. Затем выключил его нехотя и сказал с завистливым вздохом:
— У нас такого нет. Полезное изобретение.
Вот уж, в чем я совершенно не был уверен.
Короче говоря, меня мучил комплекс неполноценности. Не интересно ему, видите ли. Что же так? Не такие уж мы тут, на Земле, скучные.
И еще меня задевало то, что он практически ничего не рассказывал о себе. Я не знал ни откуда он появился: из каких-таких глубин времени или пространства, ни с какой целью прибыл сюда, если допустить, что таковая цель вообще имеется, ни долго ли он здесь пробудет, ни какой загадочный мир его породил, ни с кем он сражался, — неужели на Земле у него есть противники? Ни почему оказался тяжело раненый в нашем дворе. Ни на один из этих вопрос я ответа не получил. Геррик не пытался мне врать или отделываться неопределенно-обтекаемыми историями. Для этого он был, по-видимому, слишком горд, и несколько позже я убедился, что догадка моя оказалась верной: он физически не мог говорить неправду, но если он не хотел отвечать, он просто меня не слышал, и тогда бесполезно было спрашивать снова или на чем-то настаивать. Геррик в этих случаях демонстративно вставал и, ни слова не говоря, удалялся в соседнюю комнату. Правда, как-то раз опять же вскользь заметил:
— Зачем тебе это? Чем меньше ты обо мне знаешь, тем меньше у тебя неприятностей.
И он посмотрел так, словно сожалел о чем-то недоступном моему разумению.
Брови его слегка сдвинулись.
О неприятностях он упоминал явно не для пустой отговорки. По отдельным намекам я все же мог сделать вывод, что ситуация у него далеко не простая. Полыхает какая-то грандиозная битва, затрагивающая чуть ли не всю Вселенную: горят города, гибнут люди, вытаптываются посевы злаков, закованные в броню солдаты вторгаются на обуянные ужасом территории. Геррик — тоже солдат и оказался здесь в результате неких трагических обстоятельств. У него сейчас нет связи со своими сторонниками.
Даже внешность его была, как у настоящего воина: выставленная вперед, тяжелая угловатая челюсть, стиснутые крепкие губы, за которыми вгрызались друг в друга квадраты белых зубов, светлые, со льдинкой глаза, наверное, не знающие пощады — не хотел бы я оказаться под прицелом этих водянисто-полыхающих глаз (Что делать с пленными, командир?.. — Расстрелять! У нас нет времени с ними возиться!..), вертикальные прорези складок между бровями, тоже светлые, под стать глазам льняные спадающие на плечи волосы, если бы не пятерня, который он по утрам причесывался, я бы сказал — ухоженные, точно из парикмахерской, и — звериная хищная гибкость во всем теле. Несмотря на изрядный вес, по квартире он перемещался абсолютно бесшумно, неожиданно вырастая в самых разных местах. Я испуганно вздрагивал, когда он вдруг оказывался у меня за спиной. А Геррик трогал меч, прикрепленный к поясу, и уступал мне дорогу.
К мечу своему он, кстати, относился с чрезвычайным вниманием. В первый же день, едва встав на ноги, он протер лезвие мягкой замшей, которую достал из кармана куртки, подышал на него, поднял на уровень глаз, замер, точно увидев что-то в струящихся по клинку тенях, почувствовав мой взгляд, тихо заметил:
— Его зовут — Эрринор!..
После чего осторожно вдвинул лезвие обратно в ножны.
К неприятностям, в отличие от меня, он был хорошо подготовлен. Все вообще, видимо, было не так однозначно, как можно было предполагать, потому что на мой осторожный вопрос, почему он, например, не обратится в правительство или в какие-нибудь другие государственные структуры, он ответил после секундной паузы холодно и высокомерно: