Сама же она после лечения стала выглядеть значительно хуже. В тот же вечер сразу легла, и до следующего утра больше не появлялась. Да и на другой день казалась какой-то вялой и не отдохнувшей. Тогда-то особенно и проявились те тени в уголках глаз. Она точно отдала часть своих сил Геррику, и потом всю неделю медленно их восстанавливала, впитывая из окружающего. Нельзя сказать, чтобы это было совсем уж плохо: да, конечно, некая тягучая слабость в ней ощущалась, но зато, благодаря, видимо, этой слабости, Алиса значительно больше стала походить на женщину. Не на звездную воительницу, с презрением отстраняющую от себя любое человеческое тепло, а на обыкновенную девочку, вчерашнюю школьницу, еще не распростившуюся с уроками, и так еще не понявшую до конца, что ни строгой учительницы, ни экзаменов больше не будет.
Обычно она приходила ко мне ранним утром. Геррик уже убегал, и мы были полностью предоставлены самим себе. Вся наполненная тишиной квартира была в нашем распоряжении, и внезапно прорвавшийся смех, голоса, восклицания выдавливали из нее одиночество. Гулкие пустоватые комнаты больше не наводили на меня тоску. Никакой косметикой или шампунями Алиса не пользовалась, но всегда приносила запах цветов и звезд — еле чувствующийся, однако — острый, пряный, тревожащий сердце. Так, наверное, пахнут весной распускающиеся первыми травами степи. И дурачилась она именно так, как вырвавшаяся на свободу школьница. Наше утро было не постепенным и внимательным узнаванием тайн друг друга, а напоминало скорее возню подростков на жарком пляже, когда лица обоих разгорячены, лямки купальника сползают с голых плечей, глаза чуть ли не светятся, выдавая внутреннее возбуждение, и обоим еще неясно, что это уже не игра, не возня, а первые проблески совсем иных отношений.
То же самое было и у нас с Алисой. По-моему, удовольствие она получала вовсе не от того, что мы, употребляя иносказание, называем любовью, — хотя то, что мы называем любовью, ей несомненно было приятно, но еще больше ей нравилось то, что в эти часы можно было вести себя безо всяких ограничений: вскрикивать, как птица, мяукать, строить забавные рожицы, болтать глупости, какие только приходят в голову, хохотать от души, затевать беготню по всем трем комнатам. Поймать ее в таких случаях было очень непросто. Мне казалось, что она не столько бежит, сколько перепрыгивает из одного места в другое. И когда я все же ее ловил, создавалось впечатление, что она мне слегка поддается. Утвердил меня в этом еще и такой случай: как-то Алиса, лежа рядом со мной, взяла, поначалу дурачась, — пальцы в пальцы — мою руку и согнула ее несмотря на яростное сопротивление. Причем, сделала она это без какого-либо видимого напряжения. Вероятно, физически она была значительно сильнее, чем я. И мне показалось, что в глазах у нее тогда мелькнуло снисходительное презрение. Это царапнуло, но постепенно забылось, как забываются все мелкие неприятности.
Затем мы в расслабленном и умиротворенном настроении завтракали, практически не разговаривая, Алиса ела, как эльф — ломтик сыра, одно яблоко, — а потом, как правило, часа три-четыре гуляли по городу.
С погодой нам повезло исключительно.
Была осень, именно те прозрачно-великолепные дни, когда воздух чуть холоден, но не до такой еще степени, чтобы стало зябко, зато — вкусен, свеж и, видимо, благодаря холоду почти не виден. Парки сквозят желтизной, зеленоватыми прудами, дорожками. Настой дряхлого солнца выпаривается в просветах улиц. Тащатся покоробленные сухие листья по набережным. Будто оплавленное стекло, перемещается от моста к мосту темная вода в каналах. Лучшее время года в Санкт-Петербурге. И даже когда небо с утра затягивало лохматым туманом, и противная зыбкая морось выдавливалась как будто прямо из воздуха, мокрой пленочкой одевая лицо и одежду, мы все равно не спешили возвращаться домой, а лишь старались поплотнее прижаться друг к другу. Впрочем, Алиса, по-моему, никогда не мерзла. Я рассказал ей удивительную историю города, возникшего на чухонских болотах, проклятого еще в самом начале своего рождения, но стоящего, вопреки историческому проклятию, до настоящего времени.
Алису это чрезвычайно интересовало.
— Значит, проклятия можно избежать? — задумчиво спрашивала она.
Я пожимал плечами:
— Наверное, можно…
— Но для этого, — говорила она, — требуется, по-видимому, какое-то другое заклятие.
Я молчал. Это была область, мне недоступная. Зато я показывал ей светящие мрамором статуи Летнего сада, фантастическую решетку, которую, как считается, нужно увидеть хотя бы раз в жизни, серо-кровавый Михайловский замок с подъездом из грубовато отесанных каменных плит. Представляешь, говорил я, ветреная мартовская ночь, качающиеся фонари, скованные дремотой стражники, глухая темнота в окнах, и — шаги заговорщиков, разносящиеся по мозаичным покоям. Треск восковых свечей, железные молнии шпаг, вытащенных перед спальней… Это как раз мне понятно, отвечала Алиса… Я показывал ей Зимний дворец в коросте фризов и лепки; неприветливую, будто из загробного мира крылатую колоннаду Собора на Невском; оставляющую след в небе иглу Петропавловской крепости. Алиса обо всем этом живо расспрашивала, утверждала, что у Санкт-Петербурга, в отличие от многих других городов, есть собственная душа. Есть-есть-есть, поверь, я уже кое-что видела. Правда, я не уверена, что душа эта — добрая, тут же добавляла она. А у сфинксов, придавливающих постамент звериными лапами, она простояла в оцепенении, наверное, минут пятнадцать — пристально рассматривала их плоские каменные глазницы.
Наконец, произнесла очень тихо:
— Они — страшные. Они знают нечто такое, чего нам, людям, лучше не знать… — А через некоторое время, когда мы по мосту, парящему над осенними водами, перешли в узкие и печальные переулки петербургской Коломны, она снова, как от озноба, поежилась. — Мне теперь кажется, что они все время на меня смотрят. Б-р-р!.. Как вы можете жить с ними в одном городе? От них исходит — зло.
Здесь опять была недоступная мне область. Я не то чтобы побаивался ее, но чувствовал, что пока не стоит туда соваться. Я был внутренне не подготовлен к выходящему за рамки обыденного и поэтому предпочитал в разговорах несколько иные темы: о себе, о проектной конторе, где я убивал скучное время, о свершениях, которыми я грезил когда-то в детстве, о надеждах, не сбывшихся и, вероятно, уже не имеющих силы осуществиться.
Как ни странно, Алиса слушала меня довольно внимательно.
— Ты — не разбуженный, — сделала она вывод, когда мы брели в районе Сенной, по изгибу Екатерининского канала. — Не обижайся, бывают такие люди. Они действительно предназначены жизнью для чего-то большого. Но в них пока не зажглась искра, которая озаряет душу. Впрочем, — задумчиво пояснила она, — не разбуженный — это еще не самое худшее. Я боялась, что ты — погасший, а это гораздо опаснее. Погасшие — те, в ком некая искра была, но потом исчезла — ненавидят и себя, и непременно — всех остальных. Прежде всего — остальных. А в тебе такой ненависти не ощущается…
Это заключение меня обрадовало. Значит, я в ее глазах еще не совсем безнадежен. Значит, у меня все еще впереди! Меня это вдохновляло.
А вот о себе Алиса рассказывала значительно меньше. На вопросы, откуда они появились, она реагировала точно так же, как Геррик, — то есть, либо отмалчивалась, либо отвечала что-то неопределенное. Ясно было, что ей не хочется поднимать эту тему. И лишь однажды, когда мы, расслабленные после утренней физзарядки (так я ее называл), отдыхали под простыней, следя, как наползает на нас осенний бледно-слюдяной луч солнца, Алиса, глядя на него, точно загипнотизированная, начала говорить о холмистых равнинах, покрытых густыми травами, как они сливаются с зеленоватым небом на горизонте и как расцветают весной, покрытые миллионами лазоревых колокольчиков; о дубравах, которые перед грозой кричат человеческими голосами; о самумах, в одно мгновение срывающих листья с целой рощи и уносящих их, завив в столб до неба, куда-то за горизонт; о ярких звездных дождях, падающих почти каждое лето, иногда удается найти кусочек такой звезды и, заключенный в янтарь, он потом светится целую вечность; о мрачных замках, поднимающихся в излучинах неторопливых рек, о поселках свободных людей, разбросанных друг от друга на целые тысячи километров (как я понял, что-то вроде поселений американских первопроходцев); о своем доме, тоже высоком замке, с семи башен которого виднеется великое озеро Натайико; о громадных покоях, днем и ночью охраняемых дрессированными летучими мышами; о величественном тронном зале, четыре стены которого сделаны из драгоценных металлов: одна золотая, одна серебряная, одна платиновая и одна из красноватого фартрского электрума, в центре зала — фонтанчик, куда по подземным трубам течет вода из Хрустального источника в Гискарских горах, на потолке — малахитовая картина Древнего Царства (А теперь там хозяйничают солдаты Тенто, добавила она, скрипнув зубами. Я промолчал); рассказывала о страшных засухах, иногда приходящих из загадочной пустыни Гайум, — реки быстро спадают, обнажается дно в длинных водорослях, йодистый пар гниения докатывается до смотровых башен замка, трава на равнине становится хрупкой и серой, точно из пепла, ветры ломают ее и, вздув грязным облаком, уволакивают туда же, за горизонт, а потом рушится с неба ливень и земля превращается в липкую грязь, из мрака опустевших лесов выходят тарригры — помесь обезьяны и леопарда — и тогда стада диких буйволов жмутся к поселкам, а по ночам скользят вдоль улиц тени, выпивающие человека, как глоток воды.