Закрутился в образовавшейся пустоте ворох листьев, донесся звук, как от лопнувшего воздушного шарика, и заметалось звонкое эхо по двору крепости, — все, финал…
Иногда мне кажется, что ничего этого не было. Не было торжественного прикосновения меча Геррика, после которого я стал воином, не было прогулок с Алисой по осеннему солнечному Петербургу: плоских глаз сфинкса, стеклянного плеска воды в каналах, не было звезд, заглядывающих в окно и выманивающих из дома, не было фантастического поединка с лордом Тенто на набережной: мелодии боя, цветка плазменных отражений, смыкающегося вокруг меня, не было отчаяния, любви, надежды, спасения, не было чудесной невероятной победы — опять же там, на набережной канала, не было старой крепости, гулкости складских помещений, мороси сентябрьского дождя, сеющегося на воду, одиночества, латунной клетки, которая унеслась в дали Вселенной.
Ничего этого не было.
Словно я читал книгу, которая куда-то потом задевалась, и теперь ее содержание постепенно выветривается из памяти, — забывается несмотря ни на какие усилия, делается все бледнее, расплывчатее и неправдоподобнее. И уже приходят сомнения: а читал ли эту книгу в действительности или то, что пригрезилось, — плод растревоженного воображения?
Тем более, что и жизнь у меня течет точно так же, как раньше. Словно никакие загадочные события не прерывали ее. Она, как вода, сомкнулась над тем сентябрем. Видимо, таково свойство жизни: лишать нас прошлого. Я работаю там же и выполняю те же обязанности чертежника: вычерчиваю на ватмане не слишком понятные мне детали, передвигаю рейсшину, меняю один остро отточенный карандаш на другой, меленько, печатными буквами вписываю внизу свою фамилию. Моисей Семенович этим чрезвычайно доволен. О моем опоздании из отпуска он практически не вспоминает. Да и что там было за опоздание: дней десять, не больше. Он считает, что я попал в какую-то романтическую историю, и, наверное, даже не подозревает, насколько близок к истине. Молодость, по его мнению, есть молодость. Кажется, он даже стал меня уважать за это внезапное легкомыслие. Но, по-моему, еще больше — за то, что в итоге я все же вернулся к своим профессиональным обязанностям. Это было в его глазах самым главным. Приключения приключениями, а работа, знаете ли, прежде всего. Судить о человеке будут именно по его работе. Моисей Семенович поднимает палец, очки съезжают к кончику носа. Я благоразумно молчу. Почему не доставить радость хорошему человеку?
Происшедшее действительно кажется мне ускользающим сном. Я пытаюсь его удержать, а он — стекает и стекает в темные глубины сознания. Даже лица Алисы я уже почти не помню. Я помню лишь голубоватый комбинезон и на щеке — крохотную чешуйку сажи. И еще помню голос, которым она объявила: Это мой муж, милорд!.. — хотя кто его знает, было ли это на самом деле.
Два шрама остались у меня от того времени: узенькая полоска розовой кожи на левом плече — место, которое после прикосновения меча лорда Тенто, залечила Алиса, и такое же розовое, как у младенца, пятно во впадине между ребрами — след кинжала, который едва не дошел до сердца.
Кстати, этого я уже совершенно не помню.
Беппо, который вместе со мной протиснулся сквозь пространство — прямо к песочнице, в спасительную тишину петербургского дворика — дотащивший меня до квартиры и буквально не отходивший от меня первые дни, говорил потом, что почти двое суток я провел в полном беспамятстве: лихорадочно и громко дыша, лежал на диване, как в агонии, с проваленными серыми щеками и лишь иногда, не поднимая тряпичных век, просил пить. Причем все двое суток я мертвой хваткой сжимал рукоять Эрринора, и клинок двое суток пульсировал, будто нечто живое — становясь то малиновым, словно из светящейся крови, то — желтея и переходя в бледную сукровицу. А на третьи сутки он, по словам Беппо, стал обычного дымного цвета, и тогда я открыл глаза и спросил, что случилось. Вполне может быть. Никаких следов этого мучительного состояния у меня в памяти не сохранилось.
И почти не сохранилась вздыбленная борозда на асфальте — там, где, отбитый мною, пропорол ее меч лорда Тенто. Видимо, первые же машины, проехавшие по набережной, примяли ее, и теперь она, зашпатлеванная землей, ничем не отличается от соседних вполне естественных трещин. Разве что — более ровная, словно проведенная циркулем. Вряд ли кто-нибудь обращает на нее внимание.
Как, впрочем, никто не обращает внимания и на меня самого. Я не знаю, какое подразделение так отчаянно штурмовало крепость на острове, к каким именно ответвлениям таинственных наших спецслужб оно принадлежит, что за цели преследовало и почему так внезапно прекратило свою деятельность. Пути спецслужб неисповедимы. У меня вообще нет уверенности, что они подозревают о моем существовании. Те двое людей, что приходили к моим родителям, больше не появлялись. Мне никто не звонил, никто не вызывал меня никуда и ни о чем не расспрашивал. И пусть тот же Беппо считает, что ничего еще в действительности не завершилось, что не трогают нас лишь потому, что мы — единственная ниточка от одного мира к другому, нельзя рисковать, милорд, а вдруг она оборвется, но имейте в виду, мы — под пристальным наблюдением; факт остается фактом: никто мною не интересуется и, вопреки утверждениям Беппо, слежки за собой я не чувствую.
По-моему, обо мне просто забыли. Ничего, меня лично это вполне устраивает.
Я и сам хотел бы забыть о себе, если возможно.
И только изредка, ведя карандашом по плотному ватману, я вдруг начинаю ощущать спиной неприятный черный озноб, будто потянуло сквозняком из невидимой щели, и, опасливо оборачиваясь, вижу, что никакой такой щели у меня за спиной нет, двери в чертежный кабинет плотно закрыты, зеркало рядом с ними белеет стеклянной поверхностью. И тем не менее, кожа у меня стягивается в пупырышки, и, вернувшись домой, я откидываю занавески, прикрывающие хозяйственную нишу в коридоре, сдергиваю два старых пальто, повешенных туда специально, снимаю с крючка Эрринор и осторожно вытягиваю из ножен светлое лезвие.
Правда, сейчас его нельзя назвать очень уж светлым. От висения в нише или от чего-то еще Эрринор выглядит мертвенным и тускловатым. Самый обыкновенный металл, кажется, даже не слишком заточенный. Однако стоит мне слегка сжать в руках теплую рукоять, стоит поднять его и, не торопясь, провести клинком в воздухе, как из-под тусклости проступает нежное серебряное свечение, лунные тени начинают дымится и скользить к кончику, а от лезвия, как тогда на набережной, отслаиваются плазменные отражения. Эрринор готов к бою, нужен лишь враг, который осмелился бы скрестить со мною оружие. Озноб не проходит, но в такие минуты он меня уже не пугает. Не озноб это — свежий ветер, побуждающий к действию. Лицо у меня горит, и весь я полон страстной энергией воина.
Между прочим, Беппо не одобряет этих моих порывов. К мечам лордов он относится настороженно, с явным недоброжелательством и считает, что тронувший меч становится в определенной мере его заложником.
— Если взял в руки меч, значит, должен — убить. А я, милорд, убивать не хочу.
Кстати, Беппо мгновенно освоился в нашем мире. Уже дней через десять он работал охранником в какой-то коммерческой фирме, — что, конечно, не удивительно, учитывая его военную подготовку — а еще через пару недель получил вполне приличную комнату и переехал.
После этого мы с ним практически не встречались.
Он, по-видимому, хотел как можно скорее освободиться от прошлого.
И, в конце концов, кто я ему — случайный знакомый.
Я потом, наверное, месяца три пережевывал эту обиду.
И однако, как выяснилось, я был неправ в отношении Беппо. Он не собирался никого забывать и ни от чего не отказывался. В конце июня, когда навалилась на Петербург каменная жара, когда поплыл пух и зазеленела вода в каналах, он явился ко мне — все такой же усатый, плотненький, с выпученными, как у рака, глазами — и, не слова не говоря, выложил странный значок в виде тюльпана. А когда я недоуменно воззрился на золотые тычинки, объяснил, что — это родовой знак Дома Герриков, каждый воин, родившийся на Алломаре, имеет такой значок, цветок вживляется на груди, под левым плечом, и снимается только после смерти хозяина.