В 1881-1882 гг. К.Н. Бестужев-Рюмин в лекциях по историографии и очерках, посвященных анализу жизни и творчества В. Н. Татищева, А. Л. Шлецера, Н.М. Карамзина, М.П. Погодина, констатировал, во-первых, что «несмотря на протесты некоторых историков, приходящих в ужас от утверждения, что немцы создали у нас историческую науку, должно сказать, однако, что немцы действительно положили у нас начало этой науке», при этом первым из них называя то И. X. Коля, занимавшегося церковной историей, то Г. 3. Байера, то Г. Ф. Миллера. Во-вторых, Байер «нашел ученое доказательство происхождения варягов из Скандинавии», но при этом «неясно, различая годные источники от негодных и говоря иногда то, что смешно каждому русскому человеку (хотя бы производство «Москвы» от «мужика»)», что Миллер, «умный и трудолюбивый, принес огромную пользу как собиратель материала и даже в некоторых эпохах как толкователь (в Смутном времени)», что Шлецер, являясь «действительным учителем и исторической критике, и историческим воззрениям... видел все спасение в немцах и все понимал только в западных формах: оттого, оказав великие услуги русской науке, этот учитель внес в нее и много заблуждений, с которыми еще и в наше время приходится бороться».
Так, его критика «есть критика здравого смысла и во многом уже неудовлетворительна. Преданию, мифу он не дает никакого значения - все это басни, и для него народное предание стоит на одной доске с вымыслом книжника; развитию идей он не дает никакой цены», что он со значительной долей пристрастия передает историю «науки исторической в России», что, «увлекаясь гордостью своего немецкого патриотизма», «внес большую смуту в умы», показав славян до прихода скандинавов похожими «на американских дикарей», которым пришельцы «принесли веру, законы, гражданственность», тем самым представив, повторил исследователь сказанное в 1872 г., «русскую историю в ложном свете». «Странно, - продолжает далее Бестужев-Рюмин, - что это повторял Погодин. Из этой мысли вышел и Каченовский, утверждавший недостоверность источников первоначальных времен на том основании, что показания их как будто не подходят к такому взгляду.... Но пора же понять, что взгляд этот отжил и противоречит не только показаниям... источников, но и непререкаемым свидетельствам археологии».
В Татищеве автор видел «первоначальника русской исторической науки», человека, который «стоит в самом начале нашей исторической науки и работает почти что один на поле, совершенно неразработанном. Грустно только думать, что так долго мы его не знали или, что еще хуже, пренебрегали им». И, как заключал Бестужев-Рюмин, «он поставил науку русской истории на правильную дорогу собирания фактов; он обозрел, насколько мог, сокровища летописные и указал дорогу к другим источникам; он тесно связал историю с другими сродными ей знаниями». Ломоносов, по его словам, увлеченный патриотическим чувством, «из патриотизма стал доказывать, что шведы, с которыми мы воевали, не могут быть предками наших князей», что он и против плана Шлецера по обработке русской истории 1764 г. «восстал со стороны национальной», а Погодина назвал «ревностным учеником» Шлецера, принявшим все крайности его концепции[250].
В 1884 г. М. О. Коялович, говоря о «зле немецких национальных воззрений на наше прошедшее», широко разлившемся в науке «под видом научности» и приведшем к торжеству и в ней и в обществе мысли, что признавать норманизм - «дело науки, не признавать - ненаучно», охарактеризовал Байера как человека «великой западноевропейской учености», но совершенным невеждой в «русской исторической письменности». По оценке историка наука долго платила непомерно высокую дань «немецкому патриотизму» и заблуждениям Шлецера. Назвав его план разработки летописей удачным и указав что в его основе лежит труд Татищева, Коялович высказал невысокое мнение о самом итоге этого проекта - многотомном «Несторе» Шлецера «Пали» перечислял он, желание автора восстановить подлинный текст ПВЛ его утверждения о диком состоянии восточных славян до призвания варягов о невозможности найти что-либо верное в иностранных источниках, большей частью даже его объяснения текста летописи, его предубеждения против позднейших летописных списков, и удержал значение лишь «его научный прием т. е. строгость, выдержанность изучения дела».