Рассуждения сына понравились Визенеру. Своим четким голосом, не без жара он принялся разъяснять, насколько терпим по существу национал-социализм. Настоящий национал-социалист заимствует хорошие качества у других народов, он считает желательным усвоить чужие добродетели, разумеется лишь постольку, поскольку они не идут во вред национальному организму. Рауль слушал с вежливым интересом. Про себя он делал дерзкие иронические замечания. Конечно, папа ассимилировался, поскольку "бош" способен ассимилироваться. Только вопрос, что лучше: настоящий "бош" или наполовину ассимилированный. Что бы папа ни говорил, он только "метек", чужеземец, и место его - по ту сторону Рейна.
Но все эти соображения Рауль оставил при себе. Он был честолюбив, в голове его созрел определенный проект, он хотел заручиться поддержкой отца, и идеи, только что изложенные им, были для этого подходящим вступлением. Вот почему Рауль остерегался возражать; наоборот, он оживленно согласился с отцом и лишь выразил сожаление по поводу всех этих бесконечных историй, вроде похищения журналиста Беньямина. Надо, сказал он, сделать все возможное, чтобы, невзирая на подобные истории, установить взаимное понимание. Визенер просветлел, видя, что его сын на этот раз проявляет такую зрелость и уступчивость.
- Под этим я подписываюсь обеими руками, - горячо сказал он. - Ясно: французские и немецкие националисты скорее найдут общий язык, чем, скажем, два француза - националист и марксист. Эта общность заключается в том, что мы, два националиста, француз и немец, отвергаем тысяча семьсот восемьдесят девятый год и все, что он принес с собой. Мы не признаем egalite - равенства людей по рождению, мы видим в этом основном принципе основную ошибку. Мы его отвергаем. Мы отвергаем французскую революцию. Мы стремимся к такому порядку, который признает природные различия между людьми со всеми вытекающими из них практическими выводами. Мы хотим исправить социальные и политические ошибки, которые совершил девятнадцатый век, сбитый с толку тысяча семьсот восемьдесят девятым годом. Мы хотим исходить из добрых традиций восемнадцатого. Я и ты, мой мальчик, к счастью, принадлежим к восемнадцатому столетию.
Эти идеи были по душе Раулю. На его красивом, тонком мальчишеском лице исчезла ироническая черточка, серо-зеленые глаза смотрели на отца не без одобрения.
- Налей мне еще вина, - милостиво сказал он по-немецки; он знал, как доволен отец, когда он обращается к нему по-немецки, и в особенности на "ты", а теперь Рауль считал своевременным проявить великодушие, ибо собирался заговорить о своем плане и заручиться помощью отца.
- Знаешь ли, папа, - начал он доверчивым тоном, все еще по-немецки легкий акцент лишь подчеркивал, как уверенно он владел чужим языком, твои слова натолкнули меня на одну мысль. Как ты думаешь: если бы я попытался устроить встречу между нашим клубом молодежи "Жанна д'Арк" и одним из ваших союзов молодежи? По-моему, это было бы очень интересно. Мне кажется, если вообще можно сговориться - а ведь это возможно, ты сам такого мнения, - то лучше всего сделаем это мы, молодежь. А кроме того, прибавил он с подчеркнутой фривольностью, - я лично жду от такой встречи много забавного.
План юноши был совсем некстати Визенеру. Конечно, Рауль метит в председатели французской делегации и заинтересован в том, чтобы германская сторона поддержала его кандидатуру. Но если имя Рауля будет названо в такой связи, как легко будет завистникам и соперникам Визенера поднять шум по поводу его отношений с Леа. Конечно, из четырех долей "дедовской крови" (родителей отца и родителей матери) у Леа была лишь одна "неарийская" и, по существу, его связь с ней нельзя назвать "позорящей расу", но от человека, занимающего такое положение, как он, ждут в этом смысле стопроцентной "чистоты". Ему эта связь может дорого стоить. Сама Леа даже не подозревает о таких уродливых проявлениях расовой спеси в Германии. Как и многие за границей, она считает германский антисемитизм "личным коньком" фюрера и нескольких фанатиков, отвратительным и даже смешным капризом. Как грозно и зловеще этот каприз проявляется в германской действительности, об этом здесь, в Париже, несмотря на газетные сведения, все еще не имеют понятия. Он сам немало писал о том, каким глубоким естественным чувством, каким верным биологическим инстинктом порождены германские расовые теории. Но ведь все это теория, абстракция; когда же он думает о том, что его частная жизнь будет вынесена на суд партии, его в жар бросает. Он представляет себе, какое лицо сделала бы Леа, если бы услышала нечто подобное. От этой мысли ему становится почти физически дурно. Нет, Рауль и его союзы молодежи ему совершенно не с руки.
Тем не менее он остерегся высказать мальчику свои опасения.
- Такая встреча, - сказал он, - тонко задумана. - И он похвалил здоровое честолюбие Рауля. Он об этом поразмыслит, сказал он, но теперь как раз неблагоприятное время. Только что состоялось посещение Берлина французскими фронтовиками, произошли некоторые трения и недоразумения, следовало бы выждать более подходящего момента для подготовки такой встречи. В общем, встреча, если умно за нее взяться и правильно организовать, обещает много хорошего. Он говорил долго и тепло.
Рауль прекрасно понял, что все эти сердечные слова были только уклончивой болтовней. Он чувствовал себя униженным. "В первый раз я обращаюсь к старику с серьезной просьбой, - думал он с ненавистью, - и вот что он мне отвечает. Какие у него основания! Он ничем не хочет меня порадовать, но пусть не рассчитывает, что я отступлю, не тут-то было".
И он с не меньшей дипломатичностью, чем отец, скрыл свои чувства.
- С тобой можно сговориться, - одобрительно сказал он и переменил тему.
- Мама, - начал Рауль, - все еще не хочет, чтобы я заказал себе фрак. Мне восемнадцать лет и двести двенадцать дней, - жаловался он, - а у меня все еще нет фрака. Иной раз, когда хочется вечером куда-нибудь пойти, это мне серьезно мешает. Если послушать маму, то я должен ждать, пока меня выберут в академики.