Выбрать главу

Неизменно находятся в пути и протагонисты созданных во второй половине 40-х годов новелл «Изгнанник», «Ко­нец», «Первая любовь». С ранним романом «Мэрфи» эти произведения сближает то, что скитания героев пролегают не в условном пространстве. Городские улицы, набережная, порт, угол на перекрестке, загородная дорога, пещера на берегу, сарай, брошенная одинокая хижина — конкрет­ные детали, в которых возвещает о себе внешний мир, постепенно все более и более утрачивающий определен­ность очертаний. В романе «Как есть» (1960) дорога и движение обозначены уже лишь беспомощным копоше­нием в грязи, которая, словно в доисторические времена, покрывает всю Землю.

По мере того как внешний мир утрачивает свою конкрет­ность, персонажи все более теряют связь с ним. Точно так же исчезают с пути героя и другие люди. Сколь ни случайны были встречи беккетовского протагониста с «дру­гим» в ранних произведениях — акцент неизменно стоит на хрупкости этих отношений, — они становились своеоб­разными вехами, точками отсчета на его жизненном пути. Герой позднего Беккета — это одинокий путник. Таким предстает герой-рассказчик романов «Мэлоун умирает» и «Безымянный». То же самое мы видим и в «Общении» (1979). Отчужденный от общественного бытия, отторгну­тый от всех индивидуальных связей, он носит в себе идею непоправимой разъятости человеческой личности. В нем полностью разорвано единство духовной и физической природы. Сознание и телесная оболочка как бы отделились друг от друга и ведут независимое существование. Герой «Общения» совершает путешествие лишь в своем сознании, безвозвратно утратив всякое представление о грани между реальными событиями и воспоминаниями или фантазиями. Жизнь отождествляется теперь с рассказом о дороге, а сам рассказ становится единственным средством самоосуществления индивида, лишенного иных форм реализа­ции личности. Погружаясь в прошлое, герой поднимает его из праха, возрождает его. Дух устремляется навстречу милым образам, чредой сменяющим друг друга. В нем задана тем самым не только фрагментарность, но и воз­можность ее преодоления.

Напору рожденной воспоминаниями лирической стихии отвечает созданная Беккетом особая разновидность прозы, имеющая поэтическую структуру. Самым близким ее ана­логом можно, пожалуй, считать лирическое стихотворение.

Лирическая стихия противостоит подчеркнутой у Бекке­та физиологичности описаний, восходящей к старинной христианской традиции, в которой плоть трактовалась как греховная и порочная. Беккет снимает идею «греховности» в сугубо религиозном смысле. Однако в характеристике телесного начала отводит первостепенную роль тем прояв­лениям человеческой природы, которые традиционно вос­принимаются сознанием как низменные, подлежащие рече­вым табу (рвота, экскременты, телесные выделения и т. д.). Они в свою очередь влекут за собой образы, в которых воплощается ужас бытия. Старость, предельная физическая немощь, одряхление организма, затухание или полное прекращение направленного физического дей­ствия. Они связаны с угасанием, неподвижностью, падени­ем, скованностью. Мир Беккета переполнен увечными су­ществами, которые не могут передвигаться без посторон­ней помощи. Таковы прикованные к креслам-каталкам герой пьесы «Театр I», Хамм в «Эндшпиле» (1957). Пара­доксальное решение этого мотива предлагает Беккет в «Счастливых днях» (1961).

Героиня пьесы, Винни, предстает как бы заживо по­гребенной. Сначала земля «засосала» ее по пояс, в финале остается видна лишь ее голова. Однако, символизируя не­отвратимость смерти, этот образ включает в себя опреде­ленную критику опустошенного обывательского существо­вания. Помимо могилы, которую от рождения каждый носит в себе, Беккет вводит еще и «рукотворную», ту, которую Винни сама уготовила себе, растранжирив жизнь в мелочных заботах повседневности. Это дает широкий простор для комического заострения образа и ситуации, гиперболизации и гротеска. В то же время звучащие лейт­мотивом слова Винни: «Еще один прекрасный день» — от­ражают не только духовную слепоту героини и человека в целом, вызывая горькую насмешку Беккета, но и неисто­вое сопротивление маленького человека могуществу враж­дебных сил. Комическое поэтому тесно переплетается с трагическим. Естественно, основным жанром становится для Беккета трагикомедия. Блестящим афоризмом выразил своеобразие его художественной манеры Жан Ануй: «Мюзикхолльный скетч по «Рассуждениям» Паскаля в исполне­нии клоунов Фрателлини».

Таким образом, в произведениях Беккета выделяется определенный набор компонентов, которые, варьируясь в известных пределах, составляют их основу. Конкретное их наполнение бывает различным, однако цель писателя — не воссоздание многообразия человеческого опыта, а, на­против, выделение того общего, что закреплено идейно­философским контекстом его творчества, создавая впечат­ление, будто перед нами части или варианты единого текста.

Это ощущение усугубляется использованием общих принципов организации материала. Так в монологе, кото­рый является одним из излюбленных средств раскрытия героя как в прозе, так и в драматургии Беккета, автор стремится передать беспорядочное движение мысли, еще не организованной сознанием. Он словно включает фоно­грамму ее движения, с предельной тщательностью фикси­руя ее хаотичность, отсутствие связи и последовательно­сти. Эта мысль предшествует слову, которое не просто проясняет ее посредством упорядочивания и логического оформления, но выводит из хаоса на уровень мышления. Это помогает, в частности, уяснить различие в структуре «потока сознания» у Беккета и Джойса. В обоих случаях сознание противопоставляется бессознательному, но тогда как Джойс находит в последнем иную, отличную от при­сущего сознанию упорядоченность, Беккет воспринимает его как нагромождение бесформенных обрывков, не при­хотливую, изысканную произвольность, допускающую игру словом, а беспорядочность первичного хаоса.

Творчество Беккета носит подчеркнуто эксперименталь­ный характер. Его художественная природа определяется не отражением жизни во всей полноте и неповторимости ее конкретных проявлений, а моделированием закономер­ностей бытия, в которых предельно растворяется все кон­кретное. За исключением самых ранних, произведения Бек­кета — это своего рода сгустки реальности, в которых доминируют абстрагирующие и универсализирующие тен­денции. Необходимо лишь помнить, что абстракция зиж­дется на реальном опыте, пережитом человечеством в XX веке.

В 70 — 80-е годы художественный мир беккетовской про­зы и драматургии существенно изменился. Комическое отошло в нем на второй план, однако эта потеря компенси­руется усилением лирического начала. Кроме того, в по­следних вещах явственно обозначилось движение героя навстречу «другому», примером чего может служить «Об­щение». Движение это, конечно, минимально. Оно замкнуто сферой сознания и не может быть преобразовано в дей­ствие, однако оно расширяет границы обозначенного Бек­кетом мира.

Погрузившись в него, можно увидеть в скрупулезном изучении писателем жизни, сведенной к некоему минимуму, поиски смысла бытия, постичь который страстно стреми­лись герои классического романа XIX в. В универсуме Беккета герои ни к какому познанию не стремятся. Их задачи берет на себя автор, ставящий вопрос необычайно остро: если есть смысл в существовании, его надо обнару­жить на том уровне, где не действенны соблазны и по­верхностные обманы жизни, даруемые талантом, любовью, знанием или стремлением к славе. Жизнь предстает ого­ленной, сведенной к элементарнейшим проявлениям, ко­торые мы склонны называть жалкими. Беккет видит их иначе — его мир не знает жалости. В этой-то редуцирован­ной жизни парадоксалист Беккет и находит смысл: это есть сама жизнь. Вызовом беспощадной жестокости мира звучат слова Беккета: «Я не могу продолжать — я про­должу», давшие заглавие одной из его книг.

Сущность беккетовского открытия прекрасно раскрывает высказывание Поля Валери об особом состоянии — «тоске жизни». «Я разумею под этим... — пояснял он, — не тоску преходящую; не тоску от усталости, не тоску, чье начало известно, и не ту, чьи пределы видны; но тоску совершен­ную, тоску чистую — тоску, чей источник не в горе, не в немощи, ту, что уживается с самым счастливым на вид уделом, — одним словом, такую тоску, у которой нет иного содержания, кроме самой жизни, и нет иной причины, кроме ясновидения живущего. Абсолютная эта тоска есть, в сущности, не что иное, как жизнь в своей наготе, когда она пристально себя созерцает».