Выбрать главу

Ленч, ежели он вообще получится, — дело весьма прият­ное. Чтобы ленч доставил ему удовольствие — а он может доставить поистине огромное удовольствие, — необходимо, чтобы на время приготовления ленча его оставили совер­шенно в покое. Если его сейчас потревожат, прискачет, скажем, вприпрыжку какой-нибудь неугомонный болтун со своей великой идеей или петицией, тогда он с таким же успехом мог бы и вообще не есть. Ибо пища у него на языке будет горька на вкус или еще того хуже — вовсе безвкусна. Чтобы приготовить ленч, он должен остаться совершенно один, в полной тишине и спокойствии.

Первое, что нужно было сделать, — это запереть дверь. Теперь никто не захватит его врасплох. Он развернул старую «Геральд» и разгладил ее на столе. На него воззрилось довольно привлекательное лицо Маккейба, убийцы. Затем он зажег газовую конфорку, снял с гвоздя плотный квадратный тостер — асбестовую решетку — и по­ставил его прямо на огонь. Огонь оказалось необходимо убавить. Недопустимо, чтобы тост жарился чересчур быст­ро, нужно жарить его на слабом, медленном огне. Иначе он только обуглится снаружи, а внутри мякиш останется таким же клеклым, как и был. Если существовало нечто самое для него отвратительное, так это ощущать, как зубы, сомкнувшись, вязнут в трясине мякиша или теста. А ведь сделать все как следует так легко. Итак, размышлял он, отрегулировав напор газа и приладив решетку, к тому вре­мени, как я нарежу хлеб, все будет в самый раз. Теперь из банки из-под галет был извлечен похожий на ружей­ный ствол батон и его конец разглажен на физиономии Маккейба. Дважды прошлась неумолимая хлебная пила, и перед Белаквой, предвкушавшим будущее наслаждение, легла пара аккуратных круглых ломтиков хлеба, главных компонентов блюда. Остаток батона был препровожден назад, в тюрьму, крошки лихорадочно сметены на пол, словно на белом свете не существует такой вещи, как воробьи, а ломти доставлены к решетке. Все эти пред­варительные меры осуществлялись чрезвычайно быстро и бесстрастно.

Теперь наступил такой момент, когда требовалось на­стоящее искусство, такой, когда человек обыкновенный загубил бы все дело. Он прижался щекой к хлебному мякишу, теплому и ноздреватому, живому. Но он быстре­хонько избавится от этого ощущения пышности, видит бог, он мигом сведет с его поверхности эту тупую белизну. Он чуть-чуть притушил огонь и с размаху плюхнул на рас­каленный асбест один из дряблых ломтей, с превеликой, однако, точностью и аккуратностью, так что все в целом напоминало японский флаг. Затем, ввиду отсутствия про­странства, достаточного для того, чтобы они ровно прожа­рились рядом — а если не прожарить ровно, и вовсе нечего браться за дело, — сверху на него положил второй кружок, греться. Как только первый кандидат был готов, что произошло тогда лишь, когда он почернел насквозь, он поменялся местами со своим собратом, и теперь уже сам возлежал наверху, безнадежно прожженный, черный и ды­мящийся, дожидаясь, покуда то же можно будет сказать о втором.

Для труженика полей это была легкая вещь, достав­шаяся ему от матери. Пятна — это Каин со своей вязанкой хвороста, все потерявший, проклятый, изгнанный с земли, беглец и скиталец. Луна — это его унылое и отмеченное печатью лицо с первым выжженным клеймом позора — божьей жалости в знак того, что отверженный не мог быстро умереть. В голове земледельца все смешалось, но это было не важно. Это устраивало его мать, устраивало и его.

Склонившись над решеткой, Белаква, стоя перед огнем на коленях, в напряженном раздумье наблюдал за каждой стадией поджаривания. Это требовало времени, но делать это нужно было как подобает, если за это вообще стоило браться, как справедливо утверждает пословица. Задолго до окончания комната наполнилась чадом, пахло гарью. Исполнив все, на что способны человеческие старания и искусство, он выключил газ, вновь водрузил решетку на гвоздь. Этим актом он нанес ущерб имуществу, по­скольку прожег в обоях огромную прямоугольную дыру. Чистое, отъявленное хулиганство. Но ему-то что, черт возьми? Разве это его стена? Все те же безнадежно испорченные обои красовались здесь вот уже пятьдесят лет. Дочерна замызгались от старости. Их невозможно было испортить.

Далее в каждый ломтик, разопревший от жара, хоро­шенько втирался соус «савора», соль и кайенский перец. Упаси боже, никакого масла — только добрая приправа из горчицы, соли и перца на каждый кружок. Масло было бы ошибкой — тост от него мокнет. С маслом тосты хороши для старших членов университетских советов да членов Армии спасения, для тех, у кого в голове нет ничего, кроме искусственных зубов. И абсолютно не годятся весьма крепкому юному розану вроде Белаквы. С чувством востор­га и торжества будет он поглощать блюдо, на приготовление которого положил столько сил; все равно что разгромить на льду поляков на санках. Закрыв глаза, он вопьется в тост, будет с хрустом жевать, перемалывая его в кашицу, изничтожит вконец своими зубами. Потом обжигающая боль, жжение пряностей по мере кончины каждого от­кушенного куска, обжигающего нёбо, исторгающего слезы.

Но он был далек от полной боевой готовности: остава­лась еще уйма дел. Выжарить свое угощение он выжарил, однако не вполне оснастил. Поистине впряг лошадь позади телеги.

Он хлопком соединил поджаренные кружки, точно в та­релки ударил; они прилепились друг к другу, скрепленные густым бальзамом «савора». Затем временно завернул их в старый обрывок газеты. Затем приготовился к выходу.

Самое главное теперь — избежать приставаний. Ежели его остановят на этой стадии, и он допустит словесное надругательство над собой, это будет сущая катастрофа. Всем существом он рвался навстречу уготованной ему ра­дости. И если бы к нему сейчас пристали, он мог бы с рав­ным успехом вышвырнуть свой ленч в канаву и прямиком отправляться домой. Временами его вожделение, его жаж­да этой пищи — нет нужды говорить, более духовного, нежели телесного свойства — доходила до такого неистов­ства, что он, не колеблясь, ударил бы любого, кто не­осмотрительно преградил бы ему путь, приставая с докуч­ными расспросами, он скинул бы его с дороги безо всяких церемоний. Горе несчастному, который разозлит его, встав на его пути, когда дух его поистине устремлен к своему ленчу.

Склонив голову, он быстро пробирался знакомым лаби­ринтом переулков и неожиданно нырнул в маленькую семейную бакалейную лавку. Никто в лавке не удивился. Примерно в этот час он чуть не ежедневно влетал в лавку с улицы таким манером.

Кусок сыра был уже приготовлен. Отделенный с утра от головки, он только и дожидался, когда за ним придет Белаква. Горгонцольский сыр. Он знал человека из Горгонцолы, звали Анджело. Родился он в Ницце, но вся его юность прошла в Горгонцоле. Он знал, где искать такой сыр. Каждый день сыр лежал так, на одном и том же углу, дожидаясь, когда за ним придут. Это были очень достой­ные, обязательные люди.

Белаква скептически оглядел срез. Перевернул сыр на другую сторону — посмотреть, не будет ли та лучше. Дру­гая сторона оказалась еще хуже. Они пошли на маленькую хитрость, выложили его лучшей стороной наверх. Кто упрекнет их? Он потер сыр — на нем выступили слезы. Это уже кое-что. Наклонился, понюхал. Слабый аромат гнили. Что проку? Не нужен ему аромат, он не какой-то жалкий гурман, ему нужна крепкая вонь. Что ему нужно, это добрый зеленый, вонючий кусок горгонцольского сыра, и, ей-богу, он его получит.

Он свирепо посмотрел на бакалейщика.

— Это что такое? — спросил он.

Тело бакалейщика содрогнулось.

— Ну, — спросил Белаква; если его раззадорить, он был неустрашим, — это лучшее, на что вы способны?

— В долготу и широту всего Дублина, — ответствовал бакалейщик, — не сыскать в сей час более тухлого куска.

Белаква был в ярости. Наглый пес. Удавится за грош.

— Не пойдет, — вскричал он, — слышите меня, совсем не подойдет. Этого я не возьму. — Он проскрежетал зубами.

Вместо того чтобы, подобно Пилату, просто умыть руки, бакалейщик всплеснул ими в неистовой мольбе, раскинув руки, как на распятии. Белаква мрачно развернул свой сверток и сунул бледный, как труп, кусок сыра меж твер­дых, холодных, черных дощечек тостов. Он заковылял к двери, достигнув которой, однако, обернулся.

— Вы меня слышали? — крикнул он.

— Сэр, — ответствовал бакалейщик. То не был ни во­прос, ни, однако же, выражение молчаливого согласия. Тон, которым это было брошено, абсолютно не позволял узнать, что на уме у этого человека. То был хитроумней­ший выпад.

— Говорю вам, — с жаром бросил Белаква, — этот мне совсем не подходит. Если ни на что лучшее вы не способ­ны, — он поднял руку со свертком, — я буду вынужден брать сыр в другом месте. Попомните мои слова.

— Сэр, — произнес бакалейщик.

Он подошел к порогу лавки и стал смотреть вслед ковылявшему прочь возмущенному покупателю. Тот шел прихрамывающей походкой — ноги у него были в самом плачевном состоянии и почти беспрерывно причиняли ему страдания. Даже ночью они горели от мозолей и выверну­тых суставов, боль от которых распространялась по всей ноге. Поэтому он имел обыкновение прижимать наружные края ступней к спинке кровати (или того лучше — про­тянув руки, подтягивать ноги), стараясь как бы переме­стить мозоли на внутреннюю сторону ступней. Искусством и терпением можно было облегчить боль, но она все же существовала, отравляя ему ночной отдых.