Выбрать главу

Я смотрел без стесненья, я же знал, что не станут они за мной следить из-за штор, хоть могли бы, если б захотели.

Но я их знал. Все разбрелись по своим клеткам и верну­лись к своим трудам.

А что я им сделал?

Я плохо знал город, место моего рождения и первых ша­гов по жизни, а потом и всех остальных, которых, я думал, было достаточно, чтоб запутать мой след. Но я ошибался. Я же так мало выходил! Иной раз подойду к окну, раз­двину шторы и выгляну. Но тут же спешу в глубь комнаты, к своей постели. Мне стало не по себе от бездны воздуха, у меня голова шла кругом от множества открывавшихся перспектив. Но сперва я возвел глаза к небу, откуда прихо­дит к нам бесподобная помощь, где ни тропок, ни дорог, где плутаешь себе свободно, как по пустыне, и, куда ни глянь, ничто не мешает смотреть, если только зрение не подведет. Вот почему всегда, когда плохо, и это даже скуч­но, но что поделать, я поднимаю глаза к небу, которое, да­же хмурое и тяжелое, даже обложенное дождем, отвлекает от сутолоки и ослепления города и деревни — от нашей земли. Когда я был помоложе, я решил, что легче жить посреди равнины, и отправился на Люнебургскую пустошь. Думал про равнину, а отправился на эту пустошь. Было пол­но разных пустошей гораздо ближе, но какой-то голос все нашептывал мне: Вам нужна Люнебургская пустошь. Мне не очень-то будешь тыкать. Все, наверно, из-за лунности этой в названии. Ну и Люнебургская пустошь мне не понравилась, абсолютно не понравилась. Я вернулся ра­зочарованный, но в то же время с облегчением. Да, сам не знаю, в чем дело, но я ни разу не чувствовал разочарования в молодые годы, а мне в молодые годы часто приходилось разочаровываться так, чтобы в то же время или там через минуту не почувствовать безусловного облегчения.

Сэмюэль Беккет. Париж, 1965 г.

Я двинулся в путь. Ну и походка! Скованность нижних конечностей, будто природа мне отказала в коленях, вы­кидыванье ног далеко по обе стороны от оси движения. Корпус, наоборот, будто под воздействием компенсирующе­го механизма, был дрябл, как рыхлый мешок с тряпьем, и дико раскачивался от непредсказуемых вихляний таза. Я часто пробовал устранить эти дефекты, выпячивал грудь, сгибал колени и ставил ноги одни за другими, по­скольку у меня было их по крайней мере пять или шесть, но кончалось всегда тем же, то есть потерей равновесия и вследствие нее падением. Надо ходить, не думая о том, что делаешь, как дышишь, и когда я ходил, не думая о том, что делаю, я ходил вышеописанным образом, а когда на­чинал себя контролировать, делал несколько весьма прилич­ных шагов и затем уж падал. И я решил себя не насило­вать. Этой поступью, полагаю, по крайней мере отчасти, я обязан некой склонности, от которой я так и не сумел избавиться окончательно и которая окрасила, разумеется, нежные годы юности, когда формируется характер, то есть я имею в виду период, протянувшийся, насколько хватает глаз, от первых Детских спотыканий за креслицем до треть­его класса, где окончилось мое гуманитарное образование. У меня была тогда досадная привычка, налив или наложив в штаны, что происходило довольно регулярно рано утром от десяти до половины одиннадцатого, так и ходить до вечера, будто ничего не случилось. Даже мысль о том, чтоб переодеться или довериться маме, которая только и мечта­ла мне помочь, почему-то, уж не знаю, ужасала меня, и до того как улечься спать, я носил между ягодицами или нашлепкой на заду едкое, липкое, вонючее следствие собст­венной невоздержанности. И осторожные эти движения, вы­брасывание негнущихся ног и дикая раскачка корпуса, без сомнения, призваны были отвлечь, обмануть, создать иллюзию, будто я весел, воодушевлен и беспечен, и сделать правдоподобными мои объяснения по поводу негибкости моего низа, которую я относил на счет ревматической на­следственности. Мой юный пыл, насколько он был у меня, растратился в этих усилиях, я сделался раздражителен, недоверчив, несколько опередил свое время, стал вечно прятаться и предпочитать горизонтальное положение. Жал­кие юношеские поиски, которые ничего не объясняют. Так чего же стесняться. Будем рассуждать без зазрения сове­сти, туман все равно не рассеется.

Погода была прелестная. Я шел по проезжей части, держась как можно ближе к тротуару. Самый широкий тротуар для меня узок, когда я иду, а я терпеть не могу стеснять незнакомых людей. Полицейский меня остановил и сказал: Трасса для транспорта, тротуар для пешеходов. Как по Писанию. Я ступил на тротуар, чуть ли не изви­няясь, и там вышагал чуть не двадцать шагов несмотря на дикую давку, до того самого момента, когда мне пришлось броситься наземь, чтоб не раздавить малыша. Он был, помню, в такой сбруйке, вообразил себя пони, а то и першероном, с них станется. Я бы его с радостью раз­давил, я терпеть не могу детей, малышей, да и ему бы на пользу, но я побоялся ответственности. Ведь все до еди­ного — родители, это лишает последней надежды. На люд­ных улицах надо отгородить особые дорожки для этих маленьких извергов, для их колясочек, сосочек, роликов, папочек, мамочек, нянюшек, словом, всяких там их удо­вольствий. Итак, я упал и при этом сшиб старую даму всю в блестках и кружеве и весом килограмм на сто. На поднятый ею визг не преминула сбежаться толпа. Я очень надеялся, что она сломала бедро, старухи часто ломают бедра, но недостаточно, нет, недостаточно. Я воспользо­вался сутолокой и ретировался, невнятно отругиваясь в том смысле, что пострадавший это я, что и имело место, да где докажешь. Детишек никогда не линчуют, что бы они ни выкинули, их заранее оправдают. Я бы лично с удоволь­ствием их линчевал, не скажу — приложил бы руку, зачем, я не жесток, но я подзадоривал бы других и по окончании мероприятия выставил бы выпивку. Но не успел я возобно­вить свои брыканья, меня задерживает второй полицей­ский, до такой степени похожий на первого, что я даже подумал, уж не тот ли это самый. Он указал мне, что тротуар существует для всех, будто со всей очевидностью понимал, что меня к этой категории отнести невозможно. Неужели вы хотите, говорю, даже ни на секунду не по­мыслив о Гераклите, чтоб я провалился в сточную канаву? Проваливайтесь куда хотите, он говорит, но только и дру­гим дайте место. Я прицелился в его верхнюю губу и на нее дунул. И у меня, по-моему, совершенно естественно это получилось, как вот человек под давлением ужасных обстоятельств испускает глубокий вздох. А ему хоть бы что. Притерпелся, видимо, к эксгумациям. Если не можете ходить как все, говорит, и сидели бы у себя дома. Я был с ним совершенно согласен. И мне не могло не польстить, что он приписал мне наличие дома. Тут, как бывает порой, мимо как раз проходила похоронная процессия. И началось это порхание шляп и одновременно мелькание бесчислен­ных пальцев. Я лично, если б уж пришлось мне себя осе­нять крестным знамением, постарался бы это сделать как следует — переносица, пуп, левый сосок, правый сосок. А на них поглядеть, как они крестились, тяп-ляп, можно было подумать, что Его пригвоздили в скрюченной позе, абсолютно недостойной, колени под подбородком, руки еще не поймешь где. Особенно рьяные замирали и бормотали. Ну а полицейский, тот застыл, закрыл глаза и отдал честь. В окошках кортежа я разглядел скорбящих, занятых оживленной беседой, не иначе они вспоминали эпизоды из жизни дорогого усопшего или усопшей. Я слыхал, кажется, что конская сбруя тут в обоих случаях разная, но так и не разобрался, что к чему. Лошади выпускали навоз и газы, можно подумать, на ярмарку собрались, и я что-то не заметил, чтобы кто-нибудь встал на колени. Да, быстро это у нас, последний путь, как ни поспешай, а задний фиакр, с прислугой, скоро тебя обгонит, развлечение кончено, зе­ваки разбрелись, и думай опять о своих делах. Так что я остановился на тротуаре в третий раз, уже по собствен­ному почину, и нанял извозчика. Видно, фиакры, набитые щебечущей публикой, произвели на меня сильное впечат­ление. Это такой большой черный кузов, он покачивается на рессорах, оконца маленькие, ты съеживаешься в углу, и там пахнет затхлым. Моя шляпа уперлась в крышу. Не­много погодя я наклонился вперед и закрыл окно. Потом пересел против движения. И вздремнул было, но тут меня разбудил голос, голос кучера. Он открыл дверь, видно, отчаявшись до меня докричаться через стекло. Я видел только его усы. Куда, спрашивает, прикажете? Слез с ко­зел исключительно ради того, чтоб задать мне этот вопрос. А я-то думал, что мы уж бог знает куда отъехали! Я стал искать в памяти название какой-нибудь улицы или мону­мента. Ваш фиакр случайно не продается? — я его спра­шиваю. И прибавил: Только без лошади. Зачем мне лошадь нужна? Ну а фиакр мне зачем? В нем и ноги не вытянешь. И кто еду носить будет? К зоологическому саду, говорю. Редко какая столица обходится без зоологического сада. И прибавил: Вы не спешите. Он засмеялся. Наверно, его позабавила мысль, что он может спешить в зоологический сад. Если только не перспектива остаться без фиакра. А скорей всего это он надо мной, над моей персоной, которая так преобразила фиакр, что, видя мою шляпу под крышей, колени в окне, кучер вдруг усомнился, его ли это фиакр да и фиакр ли вообще. Словом, кто когда сам разберет, над чем смеется? Он, во всяком случае, смеялся недолго, значит, видимо, не надо мной. Задвинул шторки и снова влез на козлы. И вскоре после этого лошадь пошла.