Выбрать главу

И вот я шел садом. Свет был странный, какой бывает после проливного дождя, когда солнце выходит и небо яс­неет так поздно, что от них уже никакого проку. Земля делала такой звук, будто вздыхает, последние капли падали с пустого, без единого облачка, неба. Мальчишка протя­нул ручки, посмотрел на синее небо и спросил у своей матери, как же так получилось. Отстань, ответила та. Вдруг я вспомнил, что забыл попросить у мосье Уира кусок хлеба. Конечно, он бы мне дал. То есть я даже думал про это, когда мы разговаривали в вестибюле, думал — вот мы кончим наш разговор и тогда попрошу. Я же знал, что они меня не оставят. Можно было, конечно, вернуться, но я побоялся, что сторож меня остановит, скажет, что в жизни мне не видать больше мосье Уира. И я только еще больше расстроюсь. В общем, я никогда в таких слу­чаях не возвращаюсь.

На улице я заблудился. Я давным-давно не был в этом районе, и все тут, на мой взгляд, изменилось. Исчезли це­лые здания, заборы стояли иначе, и со всех сторон я ви­дел крупными буквами имена коммерсантов, которых ни­когда не встречал и произнести-то не мог. Были абсолютно незнакомые улицы, те, что я помнил, почти все исчезли, а другие назывались совершенно иначе. Общее впечатле­ние было то же, что прежде. Правда, я очень плохо знал город. Может, это был совсем другой город. Я не знал, куда мне надо идти. Мне все время везло: я ни разу не попал под колеса. Я по-прежнему давал людям повод для смеха, веселого, задорного смеха, который так укрепляет здоровье. По возможности держась влево от красной сто­роны неба, я в конце концов вышел к реке. Тут все на первый взгляд мне показалось более или менее прежним. Но, присмотрись я повнимательней, я, конечно, обнаружил бы кой-какие перемены. Потом так оно и оказалось. Но общий вид реки, которая текла между своими набережны­ми, под своими мостами, не переменился. То есть, как всегда, у меня было впечатление, что река течет не туда. Все, я чувствовал, сплошной обман. Моя скамейка оказа­лась на месте. Выгнутая в соответствии с изгибами спин. Рядом с ней была водопойная колода, дар какой-то мадам Максвелл лошадям города, судя по надписи. За то время, что я там сидел, не одна лошадь воспользовалась этим даром мадам Максвелл. Я слышал стук копыт, позвякива­ние сбруи. Потом было тихо. Это лошадь на меня смотрела. Потом звук камешков, перекатывающихся по грязи, какой лошади производят, когда они пьют. И снова тихо. Это сно­ва лошадь на меня смотрела. И снова камешки. Снова тихо. Пока лошадь не напьется или извозчик не сочтет, что с нее хватит. Лошади нервничали. Раз, когда прекратился звук, я обернулся и увидел, что лошадь на меня смотрит. Извозчик тоже смотрел. Вот мадам Максвелл порадовалась бы, глядя, какие возможности дает ее дар лошадям города. Настала ночь после медленных сумерек, я снял шляпу, она давила мне голову. И мне захотелось снова под крышу, в запертое, пустое, теплое место с искусственным освещением, хорошо бы — с керосиновой лампой, лучше под ро­зовым абажуром. И чтоб кто-то входил иногда посмотреть, не нужно ли мне чего. Давно уже мне ничего не хотелось. И мне стало ужасно плохо.

Потом несколько дней я обивал пороги, чтоб снять ком­нату, но без особого успеха. Как правило, у меня перед носом хлопали дверью, хоть я показывал деньги и обещал заплатить за неделю вперед, даже за две. Как ни пускал я в ход всю свою благовоспитанность, улыбался и говорил отчетливо — не успевал я окончить вступление, у меня перед носом хлопали дверью. И тогда я довел до совершен­ства свой метод снимать шляпу — вежливо и с достоин­ством, без пресмыкательства, но и без хамства. Я ловко сдвигал ее на лоб, секунду так держал, чтоб не разгляде­ли мое темя, и тут же опять сдвигал на место. Сделать это естественно, не производя неблагоприятного впечатле­ния, не так-то легко. Когда я счел, что достаточно только притрагиваться к шляпе, я, естественно, стал к ней только притрагиваться. Но притронуться к своей шляпе тоже ведь не такое простое дело. Впоследствии я решил эту проблему, всегда важную в трудные времена, надевая старое англий­ское кепи и отдавая честь по-военному, хотя нет, что-то не то, не знаю, в конце на мне снова была та же шляпа. И я ни разу не дошел до того, чтоб цеплять на себя меда­ли. Некоторые хозяйки так нуждались в деньгах, что сразу меня впускали и показывали комнату. Но я ни с одной не мог сговориться. Наконец я подыскал себе подвал. Тут я сразу сговорился с хозяйкой. Мои странности (ее выра­жение) ее не смущали. Правда, она настояла на том, что будет стелить постель и прибирать у меня раз в неделю, а не раз в месяц, как я просил. Сказала, что пока прибирает, а это недолго, я смогу обождать рядом во дворике. И при­бавила с большой чуткостью, что не погонит меня за дверь в плохую погоду. Эта женщина была гречанка, я думаю, или турчанка. Она ничего о себе не рассказывала. У меня создалось впечатление, что она вдова или муж ее бросил. У нее было странное произношение. Но и я, между прочим, путаю гласные и глотаю согласные.

Теперь я уже не знал, где я нахожусь. Я видел смутно, я даже вовсе не видел большого пятиэтажного или шести­этажного дома. Мне казалось, что это один из нескольких корпусов. Я попал сюда в сумерки и не так уж при­сматривался к окрестностям, как, возможно, стал бы при­сматриваться, если б подозревал, что я тут останусь. Навер­но, я тогда уже потерял надежду. Правда, уходил я из этого дома среди бела дня, но, уходя, я не оглянулся. Я, видимо, где-то прочел, когда еще был маленький и еще читал, что, уходя, лучше не оглядываться. Иногда мне все же приходилось оглядываться. Но и не оглядываясь, я, кажется, смог кое-что разглядеть. Но вот что? Помню только, как мои ноги отделялись от моей тени — одна за другой. Ботинки задубели, и от солнца растрескалась кожа.

В том доме мне было неплохо, надо признаться. Если не считать нескольких крыс, я был в подвале один. Женщи­на всячески старалась соблюдать наш договор. Часов в две­надцать она приносила поднос с едой и уносила вчерашний. Тогда же она приносила чистый ночной горшок. У него бы­ла такая большая ручка, и она туда продевала руку, чтоб он не мешал ей нести поднос. И потом весь день я ее не видел, разве только случайно, когда она заглядывала в дверь убедиться, что со мной ничего не случилось. Слава богу, в нежности я не нуждался. С моей кровати я видел ноги, они ходили по тротуару туда-сюда. Вечером иногда, когда погода была хорошая и я был в настроении, я выхо­дил со своим креслом во дворик и сидел и вглядывался в юбки прохожих женщин. Таким образом я познакомился кое с какими ногами. Раз я послал за луковицей крокуса и высадил его в темном дворике, в старом горшке. Кажет­ся, шло дело к весне, видимо, я выбрал неподходящее вре­мя. Я оставил горшок снаружи, привязал за веревку, а ве­ревку продел в окно. Вечером, когда погода была хорошая, струйка света ползла по стене. Тогда я садился к окну и подтягивал горшок за веревку, чтоб ему было тепло и светло. Нелегко это было, сам даже не понимаю, как это у меня получалось. Крокусу было, наверно, нужно другое. Уж как я его окуривал, а в засуху на него мочился. Види­мо, ему было нужно другое. Росток он пустил, но ни еди­ного цветика, только хиленький стебель да два-три чахлых листочка. Мне бы хоть желтенький крокус или гиацинт, но вот — ничего не вышло. Она его убрать хотела, но я не дал. Она другой мне хотела купить, но я сказал, что мне другого не надо. Больше всего меня мучил крик мальчишек-газетчиков. Они набегали каждый день в один и тот же час, грохотали по тротуару, выкликали названья газет, а то и сенсационные новости. Шум в доме меня меньше мучил. Маленькая девочка, если только это был не маль­чик, пела каждый вечер, в один и тот же час, где-то у меня над головой. Я долго не мог разобрать слов. Но я слушал их чуть не каждый вечер и в конце концов кое-что разо­брал. Ничего себе слова для маленькой девочки — и даже для мальчика, предположим. Пелось ли это в мозгу у меня или доносилось снаружи? Очень похоже на колыбельную. Сам я часто под нее засыпал. Та девочка иногда приходи­ла. У нее были длинные рыжие волосы. Косы. Кто это — я не знал. Потопчется в комнате и уйдет и ни слова не скажет. Один раз заявился ко мне полицейский. Сказал, что я подлежу надзору — без объясненья причин. Подозри­тельный, да, — он же сказал, что я подозрительный. А я думал — пусть себе говорит. Арестовать он меня не посмел. А может, он был добрый. Да, еще священник. Пришел ко мне как-то священник. Я ему объяснил, что принадлежу к одной ветви реформатской церкви. Он спросил тогда, какого я хотел бы видеть священнослужителя. С этой реформатской церковью вечная морока, тут никуда не де­нешься. Может, он был добрый. Сказал, чтоб я дал ему знать, когда мне понадобится помощь. Понимаете — по­мощь! Он и свое имя назвал, объяснил, где его найти. Мне б тогда записать.

Как-то женщина предложила мне одну вещь. Сказала, что ей позарез нужны наличные и, если я уплачу за полго­да вперед, она сбавит мне квартирную плату на четверть за этот период. По-моему, я не путаю. Тут было выгодно то, что я выигрывал шесть (?) недель пребывания здесь, а невыгодно, что мой небольшой капитал на этом почти кончался. Но разве это невыгодно называется? Разве я так и так не остался бы до последнего су и даже дольше — пока она не выгонит? Я дал ей деньги, а она мне дала рас­писку.

Как-то утром, вскоре после этой сделки, меня разбудил незнакомый человек. Он тряс меня за плечо. Было, навер­ное, не позже одиннадцати. Он попросил меня встать и не­медленно удалиться. Он, я должен сказать, вел себя со­вершенно прилично. Он удивлен, он сказал, не меньше, чем я. Это его дом. Его собственность. Турчанка съехала накануне. Но я же вчера вечером ее видел, говорю. Вы, очевидно, ошибаетесь, он говорит, она принесла мне на службу ключи еще вчера утром. Но я как раз заплатил ей за полгода вперед, говорю. Потребуйте, он говорит, деньги об­ратно. Но я и фамилии ее даже не знаю, я говорю, тем более адреса. Вы не знаете ее фамилии? — говорит. Кажется, он мне не поверил. Я говорю: Я болен, и как же так, без вся­кого уведомления! Не так уж вы больны, говорит. И пред­ложил послать за такси или за «скорой помощью», если меня это больше устраивает. Сказал, что помещение ему необходимо немедленно, для его поросенка, который может вот сейчас простудиться, оставленный в тележке у двери на произвол судьбы, всего лишь на попечение сорванца, которого он сам не знает и который, возможно, именно в эту минуту издевается над поросенком. Я спросил, не может ли он оставить меня тут где-нибудь, в углу, отлежаться, очухаться, обдумать, что же мне дальше делать. Он сказал, что не может. Не сочтите меня жестоким, он пояснил. Я говорю: Мы бы тут ужились с поросенком. Я бы за ним приглядывал. Долгих месяцев покоя — вмиг как не бывало! А он говорит: Ну, ну, возьмите себя в руки, мужайтесь, да хватит вам. В конце концов это же не его забота. Он и так проявил большое терпение. Он был вынужден явиться в подвал, пока я еще не проснулся.