Выбрать главу

Ночь была темная, звездная. На всем громадном протяжении Нила, раскинувшегося, насколько только хватало глаз, в своей живописной равнине, не раздавалось ни малейшего звука, кроме мерного шума весел и монотонной, тоскливой песни гребца, выкрикивавшего в такт для дружных, одновременных ударов весел. На востоке Луна только что взошла и как-то грустно смотрела на Землю и на того молодого пионера науки, который осмелился пробудить ее от ее обычной вековой спячки и дважды вырывал ее из колеи, в которой она так мирно и безмятежно совершает день за днем, год за годом, век за веком, указанный ей путь. Так кроток, ласков и ясен был ее бледный лик, так мягок и печален ее свет, обдававший все своим серебристо-голубоватым сиянием. Но этот молодой пионер науки, столь смелый и отважный во всех обстоятельствах жизни, в минуты самой страшной опасности, в моменты страшнейших переворотов и ужасов, теперь робел и не решался произнести ни одного слова, которого ожидал от него господин Керсэн, которого втайне ожидала и сама Гертруда и которое с каждой минутой становилось все более и более необходимо произнести. И он сознавал это.

И вот, собравшись с духом, призвав на помощь все свои силы, он начал так:

— Господин консул, два месяца тому назад, — говорил он немного дрогнувшим, растроганным и взволнованным голосом, — я имел честь просить у вас руки вашей дочери. Вы тогда были столь добры, что изъявили согласие отдать мне ее, если только я удостоюсь получить согласие самой мадемуазель Гертруды. Теперь я полагаю, что дочь ваша имела случай узнать меня ближе, чем тогда. Мы прожили одной общей жизнью, под одной кровлей, целых два месяца, вместе переживя самые трудные, самые страшные минуты, когда характеры людей проявляются с наибольшей яркостью и когда лучше всего можно судить о человеке. И вот, в моменты этих тяжелых испытаний, я имел случай убедиться и понять, что ее мужество, ее ум, ее чуткое, доброе сердце и, кстати, позвольте мне еще прибавить, — ее милое обхождение и характер, намного превышает ту меру в какой я приписывал ей все эти качества, предугадывая их в ней до того времени. Теперь позвольте мне, в свою очередь, спросить, какого рода оценку успела пять мне за это время ваша дочь и смею ли я надеяться, чтоо мадемуазель Гертруда когда-либо скрепит своим согласием ваше обещание?

— Если бы вы, дорогой мой Моони, спросили у меня об этом раньше, — ласково и любовно ответил господин Керсэн, — то знали бы уже то, что я могу сказать вам, а именно, что дочь моя Гертруда настолько же любит вас, насколько удивляется и восхищается вами. Она вместе со мной полагает, что вы будете лучшим из мужей, как теперь вы — отважнейший, благороднейший и честнейший из людей! — растроганно закончил старик. Затем, взяв руку своей дочери, господин Керсэн вложил ее в руку Норбера Моони и нежно прижал их обоих к своей груди.

ГЛАВА XVIII. В Париже

После вышеописанных событий прошло уже около года. На дворе стоял февраль, и на улицах Парижа уже стали зажигать газовые рожки, когда маленькая двухместная карета подкатила к подъезду красивого, внушительного вида дома на улице Обсерватории. В карете сидел наш старый знакомый, господин доктор Бриэ. Он проворно вбежал по теплой, ярко освещенной лестнице на второй этаж и на площадке был встречен лакеем, приветствовавшим его особенно радушным, почти дружеским «Здравствуйте, господин доктор!». Слуга этот, настолько корректный лакей, каким только может стать бывший алжирский стрелок, был не кто иной, как Виржиль, но Виржиль новейшего образца, в черном суконном рединготе и без своей возлюбленной фески.

— Все собрались здесь! — проговорил Виржиль, вводя доктора в элегантный, изящный салон, где господин Керсэн, сидя у камина в удобном и покойном кресле, читал газету, а тут же рядом, у стола, сидела госпожа Моони с работой и что-то вышивала при свете лампы под большим шелковым абажуром, а муж ее, сидя возле нее, мечтал о чем-то.

— Знаете ли, друзья мои, что они осмеливаются утверждать? — воскликнул доктор, влетая как бомба в комнату и даже не здороваясь ни с кем в пылу негодования. — Нет, знаете ли, что они смеют утверждать! Что мой лунный папирус не что иное, как простой эфиопский папирус!.. А? Каково?!

— А кто же это утверждает? — спросили хором Гертруда и ее муж.

— Да наша Академия, черт возьми!.. Оказывается что древние эфиопские цари имели обыкновение заставлять писать свои декреты на амиантовых (асбестовых) листах, и что еще особенно любопытно — употребляли для изложения своих мыслей те же идеографические изображения, какие мы видим на моем Лунном папирусе. Все они видят в этом такого рода совпадения, которые совершенно решают вопрос о происхождении моего папируса в смысле самого обыкновенного древнеэфиопского манускрипта. А в таком случае я оказываюсь на волос от роли лгуна и обманщика, если утверждаю, что привез с собою этот папирус с Луны!

— Ах, дядя, а мы-то! — воскликнула Гертруда, — неужели вы думаете, что к нам относятся лучше! Наши астрономы имеют наглость опровергать все записки и наблюдения Норбера под предлогом, что будто бы Обсерватория не могла не заметить и не знать о том, если бы Луна действительно дважды спускалась к зениту! А надо вам сказать, что в те дни, которые вполне совпадают с днями нисхождения Луны, небо повсюду было до того покрыто густыми облаками, что не было никакой возможности сделать никаких наблюдений. Эта чрезвычайная облачность нашей атмосферы объясняется только тем, что Луна приблизилась в это время к Земле. Кроме того, надо заметить, что именно дни нисхождения Луны к Земле были отмечены на всей поверхности земного шара совершенно исключительными бурями и необычайными приливами, каких никто не мог ни предвидеть, ни ожидать, и причины которых никто не может объяснить! Это ли не явное доказательство того, что эти бури и другие необычайные явления были вызваны приближением к нашей планете ее спутника?! Но нет, несмотря на все эти доказательства и подтверждения, никто не хочет допустить самого простого и естественного объяснения, какое мы с мужем даем им, и все упорно стоят на том, что наше путешествие на Луну не что иное, как простая выдумка!

Доктор Бриэ, еще разгоряченный своими спорами и прениями в Академии, слушал Гертруду с видимым волнением.

— Ах, я уж слишком хорошо знаю, что все смотрят на наше путешествие, как на выдумку! Но согласитесь, что это прямо возмутительно! Можно дойти до отчаяния даже самому уравновешенному и миролюбивому человеку… Никто никогда не доходил до такого неслыханного недоверия!.. Утверждать, что Лунный папирус, который я на ваших же глазах вынул из руки лунного титана, не что иное, как простой египетский папирус!.. Вы, может быть, не представляете даже, что это за нелепость! Это даже несравненно возмутительнее, чем все опровержения господ астрономов. Ведь астрономия все же, как хотите, наука положительная, точная; я, пожалуй, могу допустить, что какой-нибудь физик и математик отказывается принять на веру какой-нибудь необычайный феномен, которого он не видел своими глазами… это я еще понимаю!.. Да, не смейтесь: будь я астрономом, я был бы крайне осторожен и осмотрителен в такого рода вещах и, признаюсь, когда ко мне явились бы и сказали: «Я только что вернулся с Луны», право, не сразу бы поверил этому, воля ваша!

— Но в археологии дело совсем другого рода!., отчего нельзя отличить документ, единственный в своем роде, не имеющий ничего подобного, документ, каких никогда не было, словом, такой, как мой Лунный папирус, от столь обычного и простого манускрипта, как древне-эфиопский папирус?